–О нарушении условий. С твоей. Стороны.
–Лучше зачитай.
Вокруг нас громоздились колеса, оси, цепи, о назначении которых я строил оскорбительные предположения: декорация и понты. По-моему, Самаэль (Ариман Владимирович?) был неравнодушен к стимпанку. Или я просто давно не бывал во Времени. Я помнил его другим.
–Торговец кофе Самаэль, вечноссыльный, приглашается на рассмотрение дела о нарушении бессрочного ограничения силы, незаконной деятельности в ссылке, причинении мелкого зла, нарушении условий содержания, – (какого, трам-тарарам, содержания, читалось в глазах вечноссыльного в этот момент), – Распространении…
Во Времени что-то со свистом оборвалось, и мы перебрались в бесформенные сугробы глубокой сферы, кажется, Вероятности.
Все-таки, он не изменился, мой клиент Самаэль. Хотя он странным образом стал казаться ниже, но лицо, глаза неопределимого цвета – не то зеленые, не то карие, не то вообще черные, – они остались прежними. Tempora mutantur, как говаривал Самаэль, а мы ни фига не mutamur in illis3. Так-то.
–Я понял, понял, – Самаэль поднял руки. – Формулировки у меня всегда были лучше. К слову так. На это все я тебе скажу, Серафим, что виновным себя не признаю и не являюсь. Вы меня сослали, вы и разгребайте свои проблемы, как это ваши хваленые Силы что-то недосмотрели.
Терпения мне! – взмолился я внутреннему шефу. Побольше терпения, пожалуйста! Я отработаю!
Самаэль флегматично пинал небольшой сугроб.
Вызвать бы сейчас всех моих ребят, парочку из первой сферы – для устрашения, и ораву дармоедов из третьей; они, наверное, давно забыли, как я выгляжу; так вот, притащить бы их сюда, чтобы взяли они этого упрямого Дьявола за шиворот и доставили прямиком в конвент, вот тут-то мы и посмотрим, как ты заговоришь, Денница, Ариман, Мефистофель… Но нет – сам пришел. Доверил своих олухов какому-то херувимчику (холеный такой, розовый, похожий на толстозадых крылатых мальчиков Ренессанса, которые, кстати, к херувимам никакого отношения не имели) и выбрался на землю, потому что – ну как же! – высокое начальство лично хочет арестовать… бла-бла-бла… И то верно, если сейчас Самаэль разозлится, моим кадрам он, пожалуй, будет не по зубам.
–Пошли, – сказал я. – Мне надоело разговаривать.
–Не пойду, Серафим. Мне хорошо тут. На земле. Я ничего не нарушал. Я торговал кофе и флиртовал с хорошенькими покупательницами, -глаза его стали карими и печальными. – Если хочешь меня в чем-то обвинить, изволь собрать свидетелей, посвятить их, так сказать… Соблюдай закон, Серафим, или возвращайся к себе на Седьмое небо. А вести меня силой ты не имеешь права.
Я был к этому готов. Тем более, прав был бывший князь тьмы. Так и запишем в будущем отчете: следовать за Серафимом отказался, потребовал дополнительного следствия, каковое было произведено…
Будет произведено. Требования клиента надо уважать.
–Добро, – кивнул я. – Будут тебе свидетели. Возвращаемся.
–Постой, – Самаэль вдруг протянул тонкопалую руку и схватил меня за рукав. – Ты думаешь, я буду ждать тебя и бояться?
Теперь я точно буду так думать, решил я.
–Из «Респекта» вышел мужчина с дочкой. Бесценный свидетель обвинения. Уверен, ему будет, что предъявить мне. Кстати, у него начинает болезнь Альцгеймера. Заодно вылечишь его, Серафим.
–Зачем? Ты даришь мне свидетеля – зачем?
–Хочу поиздеваться, – спокойно сказал Ариман-Самаэль. – Хочу дать вам фору и выиграть. И посмотреть на ваши лица.
Мразь. Та еще сволочь. Он знал, что я не оставлю этого несчастного склеротика – или чем он болен? Альцгеймером? Что я специально найду его, чтобы проверить, не сделал ли с ним чего обвиняемый. И окажется, что не сделал. И он засвидетельствует все в лучшем виде. Я могу сейчас забыть о нем и спокойно искать еще одного свидетеля, но мне бросили вызов, и я, как последний архангел, подобрал перчатку и размахиваю ею перед собой. Шеф внутри меня добродушно бросил «Мальчишка!» и затих. И я, глядя в непроницаемое лицо Денницы, медленно кивнул.
Тем временем
-И обо мне вспомянет…
–Это откуда? – наморщил лоб Ариман Владимирович. – Знакомое…
–Кажется, Пушкин, – Сима огляделся в поисках поддержки. – «Пройдет он мимо вас во мраке ночи, и обо мне вспомянет». Не помните? – он смотрел на Всеволода и Женю.
–Не помню, – Всеволод пожал плечами. – Но где-то слышал.
Оксана
Я родилась двенадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят первого года. В день первого полета человека в космос. И в День Космонавтики я праздную свой день рождения, а Гагарина раньше в шутку называли маминым акушером. Я должна была родиться на неделю позже, но мама, услышав по радио о майоре Гагарине, не то переволновалась, не то слишком быстро бежала к тете Лизе на третий этаж, в общем, я родилась, когда первый космонавт только-только сошел со своей орбиты.
Отец в это время добирался на попутных машинах из очередного нефтяного городка, и, когда приехал, очень огорчался, что опоздал. Но имя мне придумал он. Десятого апреля позвонил маме и твердым голосом сказал, что если будет мальчик, назови Ильей. «А если девочка?» – спросила мама, которая хотела девочку. «Оксаной», – уверенно сказал папа. И я стала Оксаной.
Говорят, когда папа ворвался в комнату, на лице его читался главный вопрос: «кто?!» «Девочка», – и мама протянула пищащий сверток со мной. Тогда папа взял сверток на руки, стал качать и говорить «Ксана… Ксаночка…» Он знал, что мама назовет ребенка так, как он сказал. А еще он был без бороды тогда, а когда я начала его помнить – уже с бородой.
На фото отец совсем не похож на того, который был рядом. Он сам иногда смотрел и говорил: «какая милая пара» (на фотографии он был с мамой и со мной – двухмесячной). Но потом добавлял: «Только все будут думать, что ты ушла к другому». Действительно, ничего общего я до сих пор не нахожу в большом бородатом человеке в тяжелых очках и совсем молодом, тонком, в удивительных по тем временам очках без оправы, с одними дужками. Не знаю, что случилось с теми очками. Наверное, он их разбил, или зрение ухудшилось.
В три года я пыталась петь песни.
Мама перед сном пела мне «Спи, моя радость, усни» и еще что-то, а папа пел «А ты улетающий вдаль самолет…» и «На позицию девушка провожала бойца». Утром я вспоминала и пыталась воспроизвести. Музыку я, разумеется, не помнила, но помнила ощущение от песни – нежное или грустное, или гордое, или ритмичное такое. Никто не понимал, что я пою, но всем нравилось.
Мне крупно везло лет до шести, потому что я почти не ходила в детский сад. Я его ненавидела всеми фибрами, я впадала в истерику, когда меня приводили туда, к счастью – приводили редко. Обычно меня оставляли у тети Лизы.
Тетя Лиза сидела в декрете с маленьким Мариком, которого я не помню, будто и не было его. Меня не интересовал какой-то Марик. Квартира тети Лизы оказалась гораздо привлекательней. На стене висели две лисьих шкурки. Вспоминая их сейчас, я думаю, что это гадко смотрится – лисья шкурка, распластанная над диваном. К тому же, их явно ела моль. Но тогда я играла с ними, снимала с гвоздей, возила по полу, накидывала на себя сверху и притворялась лисой. Потом тетя Лиза вешала шкурки на место и уходила кормить своего Марика.
Это было прекрасное одиночество.
А еще я никогда больше не ела такого творога, которым кормила меня тетя Лиза. Ее муж работал в спеццехе молочного завода, обеспечивавшего продуктами горком. Творог, который он регулярноприносил, отличался от любого другого порядка на три. До сих пор скучаю по этому творогу.
Мама приходила обычно поздно, уставшая, но играла со мной до победного конца – пока я не засыпала. Засыпала я в давно уже не детское время, к великому возмущению отца, и маминым вздохам. Спрашивала недавно у мамы, помнит ли она. Помнит. У меня с детства был странный режим сна.