Как я уже писала, мама практически с первого дня жила в больнице для душевнобольных. Однако, как следовало из Анечкиных и папиных писем, больница эта в корне отличалась от соответствующего заведения в Советском Союзе. Родные и знакомые могли навещать больных практически в любое время, продолжительность свиданий никем не ограничивалась и, более того, при желании можно было больного забрать на день-другой домой, окружив его своей заботой и любовью. И папа, у которого уже была своя маленькая квартирка, время от времени привозил туда маму, давая ей возможность хоть ненадолго сменить обстановку и побыть с ним в домашнем уюте, покое и тишине.
В одно из таких посещений папу вызвали к телефону. Своего телефона у него еще не было, и соседи по площадке любезно разрешали пользоваться при необходимости их аппаратом. Вернувшись минут через десять от соседей, папа с ужасом обнаружил, что дверь в его квартиру раскрыта настежь, а квартира пуста. Мама исчезла. Не помня себя от страха, папа выбежал на улицу. Мамы не было. В панике бросаясь с одной улицы на другую, охрипнув от крика, обессилев от беготни и волнения, папа позвонил Анечке. Бросив все свои дела, Анечка примчалась к папе, но и совместные поиски не привели ни к какому результату. Обнаружить маму неудалось. Двое суток папа и Анечка, сбившись с ног, ходили по городу. Мамина фотография и история ее исчезновения были переданы полиции. Весь Израиль включился в поиски старой, больной, не отдающей отчета в своих действиях, но единственной для нас, нашей несчастной мамы. На исходе третьих суток им позвонили, что маму нашли. Обнаружили ее дети, лежащую на земле, потерявшую сознание, с разбитым от удара о землю лицом. Трое суток мама провела без пищи и воды, бродила по улицам, не зная языка и не понимая, где она находится. Папа прибежал в больницу и сидел около мамы сутки, пока она не пришла в себя. "Мусенька, родная, - с болью и горечью спросил папа, - для чего ты ушла от меня?!" "Я пошла погулять", как всегда равнодушно ответила мама. И невозможно было понять, понимает ли она, что с ней произошло и сколько здоровья это стоило папе и Анечке.
Я узнавала обо всем этом с огромным опозданием и жила, таким образом, в двух временных измерениях, сдвинутых один от другого на разницу в датах отправки и получения писем. Как сказал известный герой Шекспира: "Порвалась связь времен"...
Дни шли за днями, складываясь в годы. Каждый новый день был заполнен ожиданием, борьбой, надеждой, а уходящий - зачеркивал всю эту каждодневную суету, открывая счет следующему. И чем больше я освобождалась внутренне, тем больнее становилось осознавать свое бесправие.
Отказ - это не ожидание
И даже не борьба.
Отказ - это "состояние",
Это - моя судьба.
Отказ - это сгусток воли,
Это проверка идей.
Отказ - это жизнь в неволе
По воле других людей.
Отказ - это гимн свободы,
И ты его поешь.
Отказ - это лучшие годы,
Которых не вернешь.
Отказ - это горечь разлуки
И даже, увы, потерь.
Отказ - это жуткие муки.
Поверь мне, родная, поверь.
Отказ - это ночь без просвета,
Это - костер без огня.
Отказ - моя планета...
Отказ - моя западня...
Но как ни парадоксально это, может быть, прозвучит, однако я с полной ответственностью могу сейчас сказать, что отказ оказал огромное положительное влияние на меня в смысле моего еврейского самосознания и переоценки ценностей. Он дал мне возможность найти единственное, мне принадлежащее и мною отвоеванное место в жизни. Отказ - это как вынужденная остановка, когда некуда больше спешить и есть время задуматься и честно решить: что важнее - уехать или приехать. И если в начале моего пути самым важным для меня казалось вырваться из Советского Союза и увидеть своих родных, то потом, после многих лет раздумий я поняла, что хочу увидеть их именно в Израиле, в маленькой гордой стране моего народа. Израиль стал для меня символом моей свободы, и его боль стала моей болью, а его успехи - моей победой. Я поняла, что не будет мне покоя ни в каком другом месте на земле.
Я помню, что все эти неосознанные и еще не сформулированные мысли ярко высветились в моем мозгу, когда стояла я на краю крутого обрыва у Бабьего Яра в Киеве. Приехала я туда вместе с отказницами из группы "Женщины против отказа", членом которой я в то время была, а, может быть, лучше сказать, имела честь быть. Мы приехали туда поездом, и поначалу напоминало это просто интересную экскурсию с приятными людьми в новый, незнакомый город. И на время забыла я про отказ, про разлуку, про все свои мучения. Огромный город растворил нас в себе, и мы слились с толпой, вливаясь в ее течение. А потом пути наши разошлись, и толпа осталась в стороне, а мы стояли на краю обрыва, и казалось мне, что мы дошли до края Земли. Трава шелестела под ногами, овраг был усеян цветами, а я смотрела вниз, в глубь, в толщу земли, и было ощущение, что земля шевелится подо мной.
Я стою на краю обрыва,
Хоть обрыва давно уж нету.
Я смотрю в глубину надрывно
На родных, что канули в Лету.
На отцов, матерей, погибших
Не на фронте, а за оградой,
И на их детей, не доживших,
Чтоб стоять здесь со мною рядом.
Не нашлось здесь для них надгробья,
Лишь цветы расцветают летом
На земле, что замешана кровью
Всех родных, что канули в Лету.
Есть еще у меня Ха-тиква,
Но в тиши обманчивой этой
На устах моих крик молитвы
Всех родных, что канули в Лету.
И там, на скорбном месте десятков тысяч погребенных моих братьев и сестер, ощутила я свою причастность к истории моего гонимого народа и свою принадлежность к еврейскому государству.
Сейчас, уже много лет спустя, каждодневные волнения отказа притупились, а некоторые события, которые казались в то время существенными и важными, потеряли свою значимость. И, несмотря на это, абсолютно не забылось и не притупилось гнетущее чувство бессилия перед машиной подавления, начисто лишенной какой-либо логики и лишающей нас, отказников, надежды на хотя бы призрачную справедливость в решении нашей судьбы.
Крупные ученые и опытные программисты, в которых, увы, не было недостатка среди отказников, пытались отыскать хоть какую-нибудь закономерность в действиях "компетентных органов". Длиннющие списки людей, попавших в отказ, наряду со скромным списком, получивших разрешение, заполняли электронные мозги компьютеров. Привыкшие к порядку и логике, компьютеры после короткого размышления выдавали очевидный для них и убийственный для нас ответ: "По всей вероятности, в исходных данных допущена ошибка". В полемику с машинами вступать было бессмысленно. В полемику с властями - бесполезно.
И все же в отсутствие логики поверить было невероятно трудно. Это противоречило основным жизненным принципам, нарушало устои существования, наконец, подрывало веру в разумность бытия. Хотелось думать, что в "исходные данные" действительно заложена ошибка. Однако несколько месяцев назад я наткнулась на воспоминания Евгении Гинзбург о сталинских лагерях, где она провела десять лет "от звонка до звонка", то есть ровно столько, сколько было записано в приговоре. Она оказалась в числе "счастливчиков", которые не попали в группу так называемых "пересидчиков", оставленных в лагере после истечения срока приговора с устрашающей формулировкой "до особого распоряжения".
Евгения Гинзбург пишет: "Никто не мог понять по какому принципу попадают в пересидчики, почему одних /меньшую часть/, все же выпускают из лагеря, хоть и со скрипом, как бы через силу, а других, наоборот, загоняют в эту страшную категорию людей, оставляемых в лагере "до особого распоряжения". В бараках спорили на эти темы до хрипоты, но установить закономерность так и не удалось. Только что кто-то доказал: до особого оставляют тех, у кого есть в деле буква Т - троцкизм. Но тут вдруг освобождается заключенная с этой самой роковой буквой. А другая - без этой буквы - расписалась "до особого". Ага, значит не выпускают тех, кто бывал за границей! Но назавтра игра начальственных умов разрушает и это предположение. Я внутренне давно поняла, что в нашем мире обычные связи причин и следствий разорваны. Ни Кафку, ни Орвелла я тогда еще не читала, поэтому логики этих алогизмов еще не угадывала..."