Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Женщина в окошке увидела, что я собираюсь выходить, и руками всплеснула: "Вы куда на ночь глядя?" Говорю, что только восемь вечера. Вещи, мол, нужно забрать. Она: "Вы что, здесь первый раз?" Отвечаю утвердительно. Смеется довольная, что может рассказать мне, непутевой, нечто новое и поучительное. "Голубушка, в Казани по вечерам нельзя одной ходить". Подумала и добавила удовлетворенно: "Да и вдвоем тоже. Убьют". Сказала просто и обыденно, улыбаясь снисходительно. И чуть покровительственно. Я поверила. Потом уж, когда часто стала в Казань ездить, убедилась, что правильно поверила. Сидя в очереди, ожидая свидания с мамой, я наслушалась страшных историй о происходящих в Казани убийствах и изнасилованиях. А уже много позже, в середине 80-х, в период перестройки и гласности в Советском Союзе, когда были обнародованы закрытые прежде данные, Казань была названа городом, держащим первое место в Союзе по числу совершаемых преступлений.

Утром встала в шесть утра, вещи забрала и прямо в тюрьму. Они ее больницей МВД называют. Пришла - в приемной народу полно. Все сидят и ждут чего-то. В основном народ простой сидит, в платках да валенках. Но однажды видела очень на вид интеллигентную пару. На машине из Москвы приехали. Сына своего навещали. Он за групповое изнасилование сидел. Его больным признали и сюда. Но ко всяким таким историям я позже прислушиваться начала. А тогда в окошко постучала, створки поднялись, я на цыпочки встала и увидела человека в военной форме. И не было на лице его никакого выражения, как будто без лица он был. Я такое первый раз в жизни видела. Ничего живого. Татарин. Без возраста. Лицо - которого нет - гладкое, глаза - щелочки. "Паспорт", - я подала. Хотела добавить, что к маме приехала, но окошко уже закрылось. Прошло минут пятнадцать. Никакого движения. Я снова в окошко стучусь. Створки открылись - меня увидел - створки закрылись. Кто-то сочувственно заметил: "Вызовут вас". Села и стала ждать.

И страшно от этой обстановки стало, как перед допросом. Жуткое что-то было во всем этом. Вдруг окошко открылось, меня по фамилии выкрикнули. Пока подошла - окошко уже закрыто, на прилавке мой паспорт. В двенадцать часов стали выкликать. Меня не назвали. Еще одну женщину, старушку, тоже не выкликнули. Остальные - человек десять - вошли в дверь. Стало совсем тихо. Через полчаса вышли все, подавленные, присмиревшие какие-то. Мы со старушкой сидим. Отупение наступило. Вдруг - вызывает. Дверь щелкает - открывается. Длинная комната с широким длинным столом. Во всю длину комнаты. Стулья по обе стороны. На одном конце, ближе к двери, сидит этот, без лица. Уткнулся в бумаги. Вижу парень сидит - на другой стороне. Старушка к нему привычно засеменила. И вижу еще дверь одну, по ту сторону. Я стою, за стол держусь и в дверь, не мигая, смотрю. Сколько времени так стою? Этого никто не скажет. Вдруг дверь открывается и входит женщина в белом халате, а рядом с ней старушка в ватнике, в платке. Беззубая, сморщенная, тощая, согнутая какая-то.

Я не узнала ее. Я не узнала маму свою! И сейчас все это перед глазами стоит. И сейчас говорю - ее невозможно было узнать. И вдруг эта старушка, эта тень, это подобие человека произносит маминым голосом: "Это я, доченька. Вот видишь, какая я стала". Я на стул упала и зарыдала. Вот тогда этот, без лица, как будто ударил: "Будете шуметь - прекращу свидание". Он так и сказал: "Шуметь". Не плакать, не рыдать, а шуметь. Я в руки себя взяла, до маминых рук дотянулась, а они холодные-холодные. И начала я быстро-быстро что-то говорить, вроде: "Мамочка, ты не волнуйся. Я вытащу тебя отсюда. У меня адвокат хороший". А она перебила и сломанно как-то, медленно сказала: "Ты не понимаешь. Здесь люди до самой смерти сидят. Я знаю. Я вижу". А я ей: "Не говори так. Ты не должна так думать. Я лучше знаю". А она как не слышала и продолжает: "Папа сидит?" "Папа дома, - отвечаю. - Он к тебе в следующий раз приедет". "Мария Степановна сидит?" - так же медленно спрашивает. Голос тихий, равномерный, без полутонов. "Да никто не сидит. Никто", - мне хочется крикнуть, вдолбить ей это. Но я знаю - шуметь нельзя.

Вдруг она чуть-чуть нагибается ко мне и как бы по секрету: "У меня сифилис. Но мне никто не верит. Я прошу врача. А они не вызывают. И перегородка в горле". Боже ты мой! Что сказать на это? Я это слушать не хочу! Я это не выдержу! Достаю еду - котлеты, пироги. Она тут же в лице меняется. Лицо становится злое, напряженное, что-то даже отталкивающее появляется. И жестко так говорит, губы поджав: "Я есть ничего не могу. И не буду. Убери это все". И тут же хватает рукой котлету и запихивает ее в рот. Потом еще одну. Жадно так, неаккуратно. Моя мама так не ела. Я тихо плачу. Я хочу уйти. Она как будто мои мысли прочитала, вдруг встала и пошла. И ни слова - ни до свидания, ни привет папе, ни об Анечке не спросила. Повернулась и ушла. Как тень.

И тут мне дурно стало. И никого рядом, кроме этого, без лица. И я бросаюсь к нему с плачем, ведь все же человек, живой. А он отстраняет меня и в дверь выталкивает. Вышла я на улицу. В глазах темно. Пошла, шатаясь. До какой-то стены добралась и начала головой об эту стену биться. Бьюсь и во весь голос ору сама себе: "Не забудь, не забудь, не забудь, что они с твоей мамой сделали". Мамочка, родная моя, единственная, я не забыла, я никогда не забуду. Жаль только, что тебе от этого легче не стало.

Потом в гостиницу пришла, на кровать легла и в подушку выревелась. В Ленинград вернулась другим человеком. Поняла - той мамы, которая была у меня, никогда уже больше не будет. Нет, они не обманывали меня, когда сказали, что мама больна. Они сделали свое дело профессионально, они-таки убили мою маму изнутри. Я видела ее потухшие глаза, уголки губ, загнутые вниз и придающие ее лицу раненое выражение, я слышала ее монотонный голос и держала ее холодную безжизненную руку. Нет, они не обманули меня, когда сказали, что мама больна. Они только не признались и никогда не признаются, как они сумели доконать ее так быстро и так безнаказанно. Я вернулась другим человеком, без надежд и иллюзий, с болью в душе и камнем на сердце. Я написала о свидании с мамой моей сестричке и знала, что нет таких слов, чтобы об этом рассказать. Потому что не придуманы еще слова, чтобы описать две двери по разные стороны длинного стола, мамину сгорбленную спину, исчезающую в той, второй двери, и автоматический щелчок - дверь захлопнулась, сожрала маму. Я слышу этот щелчок. Слышу сейчас...

Я написала своей сестричке, как могла. И послала ей свою измученную душу.

Скажи мне, за что нам такие несчастья,

За что мы должны так страдать?

Душа, как орех, раскололась на части,

Ни склеить ее, ни собрать.

Родная, тебе шлю души я частицу,

Попробуй ее обогрей.

Она прилетит к тебе раненой птицей

С северных наших морей.

Кусочек души я оставила сыну

Ему без нее не прожить.

Его не могу я душою покинуть,

Его не могу обделить.

А все остальное я отдала маме,

Чтоб горе и боль разделить.

Себе же на сердце повесила камень,

Чтоб тяжесть души возместить.

Написала как могла. И в ответ получила ее крик. Но это был крик свободного человека, вставшего на нелегкий путь борьбы за угасающую жизнь нашей недосягаемой, скрывшейся за той, второй дверью, мамы.

Я вернулась другим человеком, умудренным страданием мамы и состраданием к отцу. Я должна была сохранить и продлить его жизнь. Я приехала и сказала ему, что он должен уехать к Анечке. Как можно скорей. Папа отказался решительно. Он смотрел на меня непонимающими глазами. Мое предложение показалось ему кощунственным. "Как могло это прийти тебе в голову? - в недоумении воскликнул он. - На кого я оставлю маму? На тебя?! Ты что, хочешь угробить себя и оставить Андрюшу сиротой?" Я настаивала, я умоляла. Я боялась, что они могут добраться и до папы. Если они сумели сломать, раздавить, растоптать мою маму, сильную и закаленную, то папа погибнет там вообще в два счета. Я продолжала его убеждать, доказывать и просить, просить, просить уехать ради меня, ради мамы. Он отказался. Я сказала, что через месяц мы поедем вместе в Казань.

22
{"b":"58208","o":1}