И еще раз жизнь преподала мне урок не судить поверхностно о людях, ибо знаю я теперь, что первое впечатление может быть, ой, как обманчиво. Женщина эта, Лиля Коган, на многие годы стала мне близким и родным человеком. Узнала я, сколько горя выпало на ее долю. Она, как никто другой, обладала уникальном даром сопереживания и многие годы старалась поддержать меня. В ее доме мне было спокойно и надежно.
А тем временем адвокат начал знакомиться с делом, и мы жили ожиданием суда. Где-то в начале сентября папа заходит ко мне домой, необычно взволнованный, и сообщает, что ему позвонила какая-то женщина и сказала, что хочет передать привет от мамы. И что они договорились встретиться в два часа дня у папы на Таврической улице. Конечно же я сказала, что в два часа буду у него.
Когда я туда приехала, она уже была с папой. Довольно молодая, лет сорока женщина, полная, высокая, с черными, как смоль, волосами, немного с бегающим, испуганным взглядом, вздрагивающая от каждого шороха и телефонного звонка. То, что она рассказала, показалось нам историей из потусторонней жизни.
По ее словам, звали ее Гизела, сама она из Молдавии. По подозрению в хранении валюты и участии в преступной группе, связанной со спекуляцией валютными ценностями, была задержана вместе с соучастниками. Во время следствия сидела в одной камере с мамой. Она рассказывала такие подробности о маме, ее привычках, выражениях, ласкательных именах, которыми мама называла нас, что мы тут же полностью поверили ей и слушали ее несколько часов, боясь шелохнуться. Мы узнали, что мама ухаживала за ней, когда она, измученная, возвращалась с допросов; что за камерой велось круглосуточное наблюдение и как напряжены были их нервы, когда они слышали лязг замков и еще не знали, за кем пришли; что мама страдала головными болями и не получала никакой медицинской помощи. Рассказала, что однажды во время допроса мама разбила стакан и маленький осколок стекла принесла в камеру. Как мама этим осколком пыталась перерезать себе вены, но охранники заметили это. Как прибежал начальник тюрьмы и кричал на нее и, брызжа слюной, орал, что ему наплевать на ее поганую жизнь, но что до суда ей придется дожить. Как на маму после этого надели наручники и посадили в одиночку. Как насильно кормили ее, когда она пыталась выбросить тюремную баланду в унитаз. И про ночные допросы, и про то, как мама тосковала без нас и волновалась, что всех нас посадили - про все это Гизела рассказала нам, иногда переходя на полушепот, а иногда совсем замолкая на несколько секунд, погружаясь в собственные воспоминания.
А мы слушали не прерывая ее, оцепенев от ужаса, и боясь вздохнуть. Еще рассказала она, что появился у мамы план притвориться сумасшедшей. И как они этот план разработали. И как мама начала писать в миску для еды и нести всякий бред. И как следователи не верили ей и направили ее на судебно-медицинскую экспертизу в институт им.Сербского. И мама сумела их всех обмануть. А я сидела и думала: "Ну, конечно, конечно. Так все и было. Мою маму нельзя сломать. Она сильнее всех на свете".
А потом Гизела сказала, что на одном из ее, Гизелы, допросов она встретила прокурора Фунтова. Оказалось, что они были знакомы уже много лет. И как Фунтов помог ей и познакомил с нужными людьми. И как потом был суд, и пятерых ее соучастников осудили на длительные сроки, одного приговорили к расстрелу, а ее осудили условно. И что теперь она хочет помочь нашей маме. И предлагает мне встретиться с людьми, которые помогли ей. Конечно, это будет не бесплатно. Но дело верное.
Услышав это, я возликовала. Вот оно - спасение! Меня не волновало в тот момент, что у нас нет денег расплатиться с людьми, которые помогут маме. Я уже представляла себе, как я хожу от одного маминого знакомого к другому и с какой охотой они дают мне деньги для мамы. Я, конечно, тут же сказала Гизеле, что я на все согласна. Я так была ей благодарна тогда.
Потом Гизела сказала, что ей надо идти к врачу на консультацию в Военно-Медицинскую академию, одно из лучших лечебных учреждений в Ленинграде. Мы предложили ей остановиться у папы на время своего пребывания в Ленинграде. Она охотно согласилась. Когда она ушла, я неожиданно сказала папе, что нам не следует все-таки предпринимать такие важные шаги в отношении мамы, не посоветовавшись с адвокатом. Что заставило меня практически необдуманно произнести эти слова? Может быть, то, что предложение Гизелы было слишком фантастичным, чтобы быть правдой? Но у меня - я ведь это хорошо помню - не возникло и тени сомнения в достоверности ее рассказа. Может, мне необходимо было срочно поделиться с кем-нибудь еще распиравшей меня радостью? А, может, разум на мгновение восторжествовал над чувствами? Может, постоянная напряженность последних шести месяцев развила во мне излишнюю подозрительность? Не помню. Помню только, что сказала папе, что я срочно поеду в Москву к Юдовичу.
Папа и слушать меня не хотел. Он поверил ей безоговорочно, без тени сомнений, без всяких колебаний. Тогда я сказала ему - сама не очень веря тому, что говорю, - что это слишком все серьезно и может далеко зайти, и мы должны быть уверены, что, по крайней мере, мы маме не навредим. Из слов Гизелы я знала, что слушание по ее делу состоялось в Московском городском суде, знала фамилию судьи и приговор. Этого уже было достаточно, чтобы навести справки. Папа с моей идеей согласился неохотно, убеждая меня, что это напрасная трата времени и денег. Но этим же вечером я уехала в Москву.
В Москве я все рассказала Льву Абрамовичу, нашему адвокату. Он тут же сказал мне, что никакого "расстрельного" дела в Москве давно уже не было, как не было "группового" дела, связанного с валютой. Чтобы окончательно удостовериться в этом, мы поехали в Коллегию адвокатов и убедились, что Юдович был прав: никто из адвокатов о таком деле не слышал.
Мне стало страшно. Кто она, эта Гизела? Что ей надо от нас? Юдович предположил, что в КГБ продолжают "испытывать" нас: не остались ли у нас деньги? Или, может быть, они хотят застать меня с поличным в момент передачи взятки? Но все это были только домыслы. И тогда я предложила Юдовичу, что соглашусь на встречу с ними и, приняв эту игру, попытаюсь выяснить их истинные намерения. В первый момент Юдовичу эта идея понравилась, но потом, поразмыслив, он сказал мне: "Лена, ты никогда их не переиграешь. Ты даже не заметишь, как они затянут на тебе петлю. Выйди из этой игры, не вступая в нее. Так будет лучше для всех". Я вынуждена была признать, что он прав.
На следующее утро я уже была в Ленинграде и все рассказала папе. Я видела, что он не может мне поверить. И хотя я его убедила не предпринимать никаких действий, он с сомнением в голосе произнес: "Но человек не может так притворяться. Я же вижу, как она вздрагивает от испуга, как убедительно говорит, как искренно плачет. Если все это игра, то поверь мне, она должна быть народной артисткой СССР". Я охотно согласилась наградить ее этим званием, при этом очень серьезно предупредила папу не поддаваться ни на какие провокации.
Вечером я еще раз встретилась с Гизелой и, притворяясь безумно расстроенной, сказала, что мы вынуждены отказаться от ее замечательного предложения, так как у нас просто нет денег. Она пыталась разубедить меня, ахала, охала, даже всплакнула, стала обращаться к папе, а не ко мне, и скажу по правде, что все это было так убедительно и естественно, что я до сих пор не знаю, как я смогла отказать ей. Поняв, что решение мое окончательное, она на следующий день покинула Ленинград, одолжив у папы сто рублей на дорогу. Папа еще долго верил, что она вернет ему долг. Мой дорогой, доверчивый папуля!
К тому времени адвокат ознакомился с делом и сказал, что он вообще не может себе представить, с чем обвинение выйдет на суд. Он сказал, что первый раз в жизни видит материалы следствия, проведенного КГБ, столь незаконченными и несостоятельными. Единственная маленькая зацепка - это один бриллиант без оправы, фигурирующий в деле. Вернувшись в Ленинград, я нашла оправку от этого бриллианта и повезла в Москву к Новикову.