Верный друг его, стюард, недолго протянет после него. Тяжко гнетет его горе, несколько дней он кое-как плетется, потом ложится на землю и умирает. Но бессмертным духом своим - кто сомневается в том он вновь соединится с ребенком там, где и он и бедный плотник восстанут ото сна при словах: "Так как вы сделали это одному из сих братьев моих меньших, то сделали мне" *.
Я вспоминаю, как разбрелись, как блуждали и как погибли почти все, кто был захвачен этим нашумевшим некогда кораблекрушением (спаслась в конечном счете лишь малая горсточка), вспоминаю еще долгие годы вновь и вновь оживавшую среди английских офицеров на мысе Доброй Надежды легенду о белой женщине с младенцем, которую будто бы видели плачущей у входа в дикарскую хижину где-то далеко в глубине страны - люди, перешептываясь, ставили это в связь с исчезновением нескольких леди, которые были сняты с тонущего корабля и которых не раз потом искали, но так и не нашли, - вспоминаю, и мысли об иного рода странствии приходят мне на ум.
Мысли о страннике, который, нежданно отозванный из дому, свершил далекий путь и уже никогда не воротится. Мысли о том несчастливце, что безысходно погрузился в глубины своей печали, в горечь своей тоски, в беспомощное самоосуждение, в безнадежное желание выправить то, что сделал плохо, и сделать то, что оставил несделанным.
Ибо много есть такого, чем он пренебрегал. Там дома иное из того, что его окружало, казалось мелочью, - но как много значат эти мелочи сейчас, когда их отделила от него необозримая даль! Немало, немало хорошего делали ему люди, а он не умел это почувствовать, как должно; и было немало мелких обид, которых он не простил; была любовь, на которую он отвечал слишком скупо, и дружба, которую слишком мало ценил; были миллионы ласковых слов, недосказанных им, миллионы недодаренных ласковых взглядов, несчетное множество легких маленьких дел, в которых он бы мог проявить себя по-настоящему большим и добрым человеком. Ах, мне бы один только день, восклицает он, один бы день, и я бы многое исправил! Но никогда не взойдет оно, солнце Этого счастливого дня, и никогда не вернется несчастный из своего далекого плена.
Почему судьба этого путешественника вдруг заслонила предо мной, в новогоднюю ночь, все другие истории путешествий, только что занимавшие мой ум, и простерла надо мной торжественную тень? Или некогда и я отправлюсь в такое же странствие? Именно так. Кто скажет, не буду ли тогда и я терзаться таким же поздним сожалением? Не буду ли и я в моем изгнании вспоминать с тоской свой опустелый дом, свою несделанную работу? Я стою на берегу, где волны - года. Они вздымаются и опадают, и я почти не замечаю их; но с каждой волною прибой надвигается ближе, и я знаю, что в конце концов он и меня, как того, унесет в то же дальнее путешествие.
НАШ ФРАНЦУЗСКИЙ КУРОРТ
Перевод Л. Борового (под редакцией З. Александровой)
Завоевав, после многих лет верности, право на некоторое непостоянство по отношению к нашему английскому курорту, мы два или три сезона флиртовали с одним из французских курортов. Некогда он был известен нам только как город с очень длинной улицей, которая начиналась у бойни и кончалась у парохода; казалось, нам было суждено видеть эту улицу только на рассвете зимнего дня (в те времена на континенте еще не было железных дорог); проснувшись настолько, чтобы уже можно было понять, как неудобно мы спали, мы должны были, волею судьбы, громыхать по этой улице в парижском дилижансе, оставляя за собой море грязи и уже предвкушая переезд по другому, бурному морю. В связи с этой последней стихией перед моим умственным взором встает достойный француз в котиковой шапке с расшитым капюшоном поверх нее, который однажды был моим попутчиком в вышеупомянутом дилижансе. Проснувшись с бледным и помятым лицом, он огорченно посмотрел на грозные волны, с упоением резвящиеся на орудии пытки, которое именуется по морскому "бар", то есть отмель, и спросил нас, подвержены ли мы морской болезни. Чтобы он не был слишком потрясен видом того жалкого существа, в которое нам вскоре предстояло превратиться, а также для того, чтобы его утешить, мы ответили: "Сэр, ваш покорный слуга болеет морской болезнью всегда, когда только возможно". Он повернулся к нам, нисколько не вдохновленный этим блестящим примером: "О боже, а я болею всегда, даже тогда, когда это невозможно".
Средства сообщения между французской столицей и нашим французским курортом совершенно изменились с тех пор; но моста через Ламанш все еще нет, и там продолжается прежняя качка. Если не говорить о тех редких случаях, когда погода бывает приличной, надо признать, что трудно совершить акт переезда в наш французский курорт с достоинством. Несколько мелких обстоятельств в своей совокупности превращают приезжающего в объект многих унижений. Во-первых, как только пароход входит в порт, все пассажиры попадают в плен: они сейчас же захватываются превосходящими силами таможенных чиновников и препровождаются в некий мрачный каземат. Во-вторых, дорога в каземат огорожена веревками высотой по грудь человека, а по ту сторону этих веревок все англичане, которые сами недавно перенесли морскую болезнь, а сейчас чувствуют себя хорошо, собираются, одетые по-праздничному, чтобы насладиться зрелищем полной деградации своих сограждан. "О боже милостивый! Как ему было плохо!" - "А вон тот промок до нитки!" - "А вон какой бледный!" - "А следующий - ну и зеленый же!" Даже мы сами (не лишенные от природы чувства собственного достоинства) сохраняем живое воспоминание о том, как мы двигались, шатаясь, по этому ненавистному проходу в сентябрьский день, при штормовом ветре, и как были встречены, точно неотразимый комический актер, бурей смеха и аплодисментов, потому что наши ноги вели себя до крайности глупо.
А теперь - о том, что "в-третьих". В-третьих, пленников, запертых в мрачном каземате, проталкивают, по двое или по трое зараз, в другую, внутреннюю камеру, где изучают их паспорта; а у дверей, на проходе, стоит военная личность, которая рукой преграждает дорогу. Две мысли возникают обычно в уме британца во время этих церемоний: первая - что необходимо пробиться в эту камеру хотя бы ценой самых бешеных усилий, точно это спасательная шлюпка, а каземат - судно, идущее ко дну; вторая - что рука военной личности есть оскорбление нашего национального достоинства, и отечественное правительство должно по этому поводу "сделать демарш". Британские ум и тело разгорячаются в результате этих размышлений, и вот уже даются горячечные ответы на вопросы и совершаются самые экстравагантные поступки. Так, Джонсон настаивает, что Джонсон это его имя, данное при крещении, а вместо того чтобы назвать фамилию своих предков, произносит национальное "черт!". И никак уже нельзя заставить его увидеть различие между ключом от чемодана и паспортом, и он будет упорно протягивать первый, в то время как у него просят второй. Поэтому, когда настает "в-четвертых", он уже пребывает в состоянии чистейшего идиотизма. Когда его, в-четвертых, выталкивают через маленькую дверь в дико ревущую толпу комиссионеров, это уже - безумец с дикими глазами и волосами дыбом, пока его кто-нибудь не спасет и не успокоит. Если у него нет друзей и никто его не спасает, его обычно сажают в омнибус, везут на вокзал и доставляют в Париж.
Тем не менее наш французский курорт, когда вы до него, наконец, доберетесь, - отличное место. Вокруг - разнообразная и красивая природа, а внутри - много характерного и приятного. Что и говорить, здесь могло бы быть поменьше дурных запахов и гниющего мусора и более совершенный сток; город мог бы быть чище во многих местах, а стало быть, и несравненно здоровее. И все же это светлый, свежий, приятный и веселый город; и если вам случится пройтись по любой из его трех хорошо замощенных главных улиц около пяти часов дня, когда тонкие кулинарные запахи наполняют воздух, а через окна гостиниц (здесь полным-полно гостиниц) видны длинные столы, накрытые к обеду и украшенные салфетками, сложенными веерообразно, вы по справедливости признаете, что это город, необыкновенно подходящий для того, чтобы в нем есть и пить.