Так они и нырнули в город, каждому оттягивал руку деревянный чемодан со шматами сала и домашними караваями. Какой-то родич Вильмута пристроил неотесанных деревенских парней на автобазу — обучаться слесарному делу. Самолюбие свое они оставили под домашней крышей, при помощи послушания и усердия им удалось завоевать доверие старых рабочих. Их хвалили, мол, настоящие ребята, если прикажут, вылижут и уборную. Работа и без того была тяжелой и грязной, к вечеру оба оказывались по шею вымазанными маслом и солидолом. В конце рабочего дня они еле плелись домой, колени подгибались, ноги отказывались нести их на улицу Катусепапи, где они жили в каморке под бог весть когда смоленной крышей.
К весне они настолько пообвыкли, что смогли показать себя в еще более лучшем свете, и начали посещать курсы шоферов. В сиреневых сумерках летних вечеров на ухабистых окраинных улицах они упражнялись в езде. Коробка скоростей скрежетала, тормоза то визжали, то рвали: учебная машина была еще той развалиной. Эта сработанная топором и заезженная вдрызг громыхалка будто назло останавливалась как раз на перекрестке и на трамвайных путях, приходилось до седьмого пота накручивать заводную ручку, а водитель трамвая своим нетерпеливым позваниванием словно потешался над угодившим в беду шоференком. Машина времен царя Гороха своими выходками вконец измучила их с Вильмутом, случалось, они вымещали зло пинками по скатам и обзывали тарахтелку старым боровом. Наконец это настолько вывело их из себя, что они пошли на прием к директору автобазы: пусть им разрешат, они прихватят воскресенья и отремонтируют развалину. Инициативу парней одобрили, старые рабочие посмеялись, отыскали припрятанные на черный день запасные части и помогли приспособить для мотора. Их начинание обратилось почти что удовольствием, треклятый боров набрал приличные обороты и перестал заниматься свинством. Лео и Вильмута на собрании похвалили, пригласили газетчика, чтобы увековечить это великое достижение. Газетчик поставил их с Вильмутом по обе стороны машины, и они оперлись руками о крылья. Парни что надо, оба с надвинутыми на лоб козырьками. Лео эта неожиданная слава была не по душе. Тоже мне кружка воды в болотной ямине! К счастью, бумага в ту пору была паршивой и печать никудышной, фотография в газете получилась размытой, вдобавок опечатка исказила фамилию Лео.
К осени оба стали шоферами и начали мотаться с заготовителями по республике. В большинстве в кузове у них лежали туши животных, которые отправлялись в колбасный цех, по окончании рейса Лео и Вильмут обычно сидели в кругу колбасников, вместе выуживали из котла теплое мясо и с хрустом заедали луком терпкую пищу. На карточном довольствии они бы не выдержали этих изнуряющих поездок. В ноябре началась перевозка картофеля. Световой день был коротким, бывало, что небо вообще затягивала сумеречная пелена дождя; проселочные дороги раскачивали машину на расплывшихся рытвинах, шоссе к ночи становилось настоящим катком. Они с Вильмутом старались ездить в паре, чтобы в случае беды под рукой была подмога.
Однажды непроглядной ночью они с Вильмутом тащились друг за дружкой к городу. Уже с вечера не было никаких надежд на тормоза, холодная изморозь покрыла асфальт коварной коростой. Когда наступила ночь, стало еще хуже, машина скатывалась, словно сани, не имело значения, что руки судорожно сжимали баранку. Красноватый отсвет слабых фар рассеивался в двух шагах. Глаза от напряжения резало, на ухабах метались обманчивые световые круги. Далеко впереди, будто светлячок, едва виднелся хвостовой огонек машины Вильмута.
Вдруг и этот светлячок погас. Лео помнил все повороты на шоссе, здесь такого не было. В то время шоссе вихляло между хуторскими наделами, но именно тут асфальтовая лента была напрямик, будто по шнуру, протянута через болото. От знающих людей Лео слышал, что болото поглотило гору гравия, лишь на шестиметровой глубине лежало твердое основание. Кажется, проще было построить мост.
Лео сбавил газ, боясь, что ненароком проедет в кромешной темноте мимо своего попавшего в беду друга. Он опустил стекла, стараясь навострить свои чувства, и сумел-таки остановиться возле сползшей в кювет машины. Не выключая мотора — кто знает, удастся ли потом завести, — он пошарил за сиденьем и извлек оттуда трос: из такой-то беды крепкие ребята выберутся. Поскальзывая и хватая руками воздух, Лео кинулся к машине Вильмута — неужто уснул, что не подает голоса? Вильмута в кабине не оказалось. Лео забеспокоился о заготовителях, натянув овчинные тулупы, они решили втроем протрястись весь путь в машине Вильмута среди мешков с картофелем. Понятно, почему они держались вместе и отвергали теплые кабины: когда прикладываешься к бутылке с самогоном, то и путь становится короче. В тревоге Лео забрался в кузов осевшей набок машины и принялся на ощупь тормошить мешки с картофелем — вдруг сдвинувшийся груз придавил мужиков? Он звал их по именам, откуда-то из-под какого-то вороха послышалось бормотание и стон, ну прямо хоть плачь, положение было хуже некуда. Лео возился изо всех сил, пока один из пьяных заготовителей не гаркнул:
— Черт, не стаскивай одеяло, холод пробирает.
Разозленный Лео послал их к дьяволу, то и дело оступаясь и едва не падая головой вперед, в темноту, он наконец нащупал сапогом край борта и спрыгнул. Удачно удержавшись на ногах, он все же посчитал за нужное позвать Вильмута.
Никто не отозвался.
Наконец какому-то пьяному заготовителю надоел голос Лео, и он пригрозил:
— Получишь по шее, если не дашь поспать.
Растерянный Лео понял, что не в его силах что-либо предпринять, забрался в кабину, свернулся клубочком на поскрипывавшем клеенчатом сиденье и решил дожидаться рассвета.
Осеннее утро не торопилось с приходом. Лео то и дело просыпался, прислушивался, вглядывался в темноту — мир вымер.
Невозмутимость Вильмута и раньше не раз возмущала Лео. Обычно они возвращались с работы вместе и топали по скрипучей лестнице вверх в свою каморку под крышей. Иногда Вильмут весьма искусно отставал от друга, неожиданно Лео замечал, что говорит сам себе. Оглядывался — и духа Вильмута не было. Они были одногодками, но Лео все же считал необходимым приглядывать за другом и выговаривать ему. Он отвечал за них обоих, снять с себя этот груз он не мог. Вильмут все чаще выкидывал паскудные шутки: напивался где-то в забегаловке до риз, вваливался поздно ночью в комнату, ворочался в сапогах на своей скрипевшей железной кровати, со стоном поднимался с нее, шел, громыхая и спотыкаясь, за дверь и рыгал над помойным ведром, туда же оправлялся по-малому, а брякнувшись снова в кровать, принимался хныкать, словно ребенок. Рассерженный Лео вынужден был утешать его. С похмелья Вильмут грозился повеситься на чердаке. Решимости у него не хватало, дело никогда не доходило до того, чтобы приниматься искать веревку. Наоборот, обрушив на Лео свои страшные слова, несчастный Вильмут как-то сразу обмякал и становился еще более жалким: не иначе, воображал, как его тщедушное тело болтается в петле. Лео знал, как подводить черту: доставал припрятанную бутылку водки и давал другу глотнуть на поправ души. Но Вильмут и после этого не желал засыпать, его охватывала болтливость, и он нуждался в слушателе. Он с благоговением вспоминал о родимом хуторе, обласкивал словами каждый уголок двора и каждый закуток в постройках; медленно подбирая краски, он рисовал картину отцовского дома, словно забыв, что они с Лео из одной деревни и все там обоим одинаково хорошо знакомо.
Вдоволь повздыхав, Вильмут перестраивался на другой лад. Он обрушивался на город, где нет ничего, кроме грохота и гари, проклинал войну, погубившую его жизнь. Теперь он словно листок на ветру. Вильмуту страшно нравилось представлять себя пожелтевшим листком, мощный порыв ветра носит его, и он не в силах ему противиться.
Им обоим было тогда всего по двадцать три года.
Перед тем как наваливался сон, Вильмут имел обыкновение говорить об отце. Начинал тихо и задумчиво, но тут же голос его наполнялся бахвальством. Причина для гордости у него имелась: отец его прошел две войны и вернулся домой без единой царапины, с наградами на груди. Глаза Вильмута загорелись: пусть Лео назовет еще кого, кто заслужил бы и Георгиевский крест, и Крест свободы[1]! Лео энергично тряс головой, выражал таким образом признательность как Вильмуту, так и отцу его. Сам же думал при этом о превратностях жизни: человек с наградами слыл в округе известнейшим во все времена горем луковым. Вильмут гнул свое. А мы с тобой? Война вываляла нас в грязи, и теперь мы живем в щели, будто тараканы. Возражать другу было бессмысленно.