– Удивительный сегодня партнер у меня, Казимир Казимирович. Он быстр, как барс, он режет неимоверных шаров.
Иронически и чуть самодовольно улыбается партнер его в кителе с молоточками.
– Двенадцатого в угол направо!.. Удивительный партнер у вас, Дмитрий Алексеевич, удивительная калека. Мне нужно брать с вас не пятнадцать, а по крайней мере тридцать очков.
Дима смотрит на стол, как Ганнибал на поле при Каннах.
– Двенадцатого бросаю в тот же угол… Я отдаю вам игру этим глупым ударом, я чувствую. Но, знаете, я говорю себе: неужели…
Рука Димы делает движение, совершенное, как взмах кошачьей лапы, точное и упругое, как ход паровозного поршня. Биток летит по сукну в математическом беге, в орбите его внезапно вырастает двенадцатый шар. Удар – рождение нового для него смысла, и он мчится метеором, сверкает метеором, чтобы погаснуть со звоном в лузе. А биток, на секунду остановившись, мягко отходит назад.
– Восемь в середину…
– Это черт знает что! – возбужденно восклицает молодой студентик в кружке зрителей. – Он от борта через весь бильярд играл его с выходом!
– Мой дорогой молодой коллега, – отвечает ему снисходительно пан Рыбацкий, – Диме сам Левушка дает два очка, а если даст три, то Левушка пропал – пропал, говорю я вам, – и уж были примеры. Это нужно понимать…
Все это дает повод Поливанову придраться к случаю.
– Поистине, – ораторствует он, – здесь, а не в механических лабораториях видите вы храм движения в чистом его виде, где Димочка – жрец и вместе пифия, являющая нам откровения в несравненном своем искусстве. Вы видите – шаров нет. Он ищет глазами и будет играть, очевидно, девяточку, имевшую неосторожность чуть откатиться от борта. Уверен ли он, что положит? Уверена ли пифия в том, что говорит?.. Но – внимание!.. Правильно, чудесно, шар вошел, что и требовалось доказать.
Легкие аплодисменты приветствуют Димочкин удар.
– Что произошло? Каждый из вас, дорогие коллеги, мог бы с точностью формулировать явление. Частный случай молекулярной бомбардировки. Данные: масса шаров, скорость битка, направление движения и коэффициент трения. Димочка, вы, вероятно, понятия об этом не имеете?.. Но попробуйте, о юноши, о мужи, повторить вычисленный Димочкин удар – какой позор ожидает вас, какой стыд…
– Пятерку в угол, – заказывает Дима. – Удар посвящается вам, Кронид Семенович.
Поливанов слегка раскланивается и продолжает:
– Жизнь – это движение; без движения нет жизни. Старая, избитая мысль; но основных житейских истин не замечают именно потому, что они сказываются на каждом шагу. Димочкин удар, мысль об ударе, звон влетевшего в лузу шара – все это формы одного и того же прекрасного движения. Не облекайте его в формулу – формула нужна для машины, но негодна в жизни; она не научит ходить, а лишь отяжелит походку… Верно я говорю, Федор?
– Совершенно справедливо, – отвечает маркер, устанавливая новую пирамидку.
С Димой играли многие без надежды на выигрыш, с уверенностью в проигрыше, из-за одной лишь чести сыграть с ним и проверить свои силы. Так, в стены по существу демократической бильярдной на Забалканском залетали чужие птицы: гвардейцы, одетые в штатское, помещики, у себя в имении включавшие в ежедневный режим пирамидку на собственном бильярде, московские заезжие купцы.
Купцы проигрывали шумно, помногу, чтобы было о чем рассказать; гвардейцы легко и небрежно, подчас на мелок, с расплатой в двадцать четыре часа, в узкого формата конверте, присланном с лакеем в адрес Димы. Помещики – упорно и азартно.
Встретившись, впрочем, со своими партнерами на стороне – в театре, на улице или в магазине, – не мог часто Дима уловить узнающего взгляда: головы если не отворачивались, то слегка приподымались, как бы завидев что-то достойное внимания вдали. Но здесь, войдя в бильярдную, снявши кители, сюртуки, смокинги, все сливались с общей массой игроков, подчиняясь общим законам. Все сходились в одном: уступая, быть может, знаменитому московскому Левушке в выдержке и отыгрыше, Дима, несомненно, превосходил в красоте удара, смелости игры и артистичности ее.
Расходились поздно. Часто, увлеченные затянувшейся борьбой, игроки не хотели расставаться с зеленым полем. Тогда завешивались плотно окна бильярдной, запирались двери, в подъезде гасили огни и играли с риском штрафа до утра. Под утро говаривал присяжный болтун и полуночник Поливанов:
– Вот шары остановились в доигранной партии. Момент статический. Покой, скажете вы? О мужи, покоя нет, покой – это условность, он познается, как и все, из движения… Что такое ритм? Это сходство повторных движений. Что такое статика? Это ритм, заключенный в бесконечную форму… Федор, голубчик, дай пальто!
И все расходились через черный ход. Там ждали извозчики. Поливанов, застегивая потертый бобровый воротник, одолжал у Димы полтинник и трясся на Фонтанку. Дима же – на Лиговку, задумчиво рассматривая бесконечный ряд ненужных на рассвете фонарей.
Он жил в большом доме с черными гербами и орнаментами из знамен, палашей и секир, сплетенных в спокойный и сумрачный знак. Там, на третьем этаже, в небольшой, тесно обставленной квартире, нес он свою вторую, маленькую жизнь, никем не наблюдаемую, а потому полную противоречивых потешных вкусов и слабостей.
Все дело в том, что затянулась молодость, быть может, даже детство. Диме было под тридцать, но выглядел он мальчиком. Будь он чиновником или приказчиком, над буднями его тяготела бы служба, но он был независим даже от круга знакомых, которых в личной жизни не мог найти. Так, не имея нужды в том, чтобы о нем кто-то думал хорошо, не угнетаемый своей двусмысленной профессией, он делал то, что ему нравится, заботясь болезненно лишь об одном: уйти от всяких советов, всяких вмешательств и посягательств на свою личную жизнь.
Предлогов же к этому было множество. В нем была жилка коллекционера, он тратил большие деньги на покупку какой-нибудь редчайшей марки давно исчезнувшего государства. Прекрасные пальцы его искали пути не только к зримым движениям, но и к радости звука; он занялся музыкой, остановившись на странном инструменте – балалайке. Впрочем, возвышаясь над дилетантскими ступенями, владел он им прекрасно. В чтении резче всего проявлялся его вкус: он до сих пор читал Жюль Верна, Густава Эмара; любимейшей книгой его был Конан-Дойль, попутно, впрочем, история войн. Дима никогда ничего не писал, не имея нужды в этом, но он любил, чтобы у него на письменном столе было все, что нужно и что совершенно ненужно. Письменный прибор его состоял из множества различных предметов: чернильницы с тремя сортами чернил, звонком для несуществующего лакея или небывалых заседаний, спичечницы, подсвечников, пресса, пепельницы, стакана для перьев, флакона с клеем, перочистки и еще каких-то совершенно неупотребляемых вещиц. В стакане был большой выбор ручек и карандашей всех цветов. В бюваре – запас почтовой бумаги и конвертов. Настольный календарь, настольные часы, барометр, термометр – все это настолько загружало стол, что пользоваться им для работы было бы невозможно. Все это, впрочем, ревниво поддерживалось в постоянном порядке.
Остальное убранство комнаты соответствовало столу. На полу лежали коврики – отдельно перед диваном с тумбочкой, где были туфли, и перед туалетным столиком. Деловитейший шведский шкаф с книгами, круглый полированный стол с альбомами марок стояли у одной стены. Напротив стену занимали карта всех частей света в виде полушарий и карта звездного неба – для чтения Фламмариона. За ширмой над кроватью висели два скрещенных, как шашки, отделанных золотом и слоновой костью бильярдных кия. Под ними монтекристо, из которого стрелял Дима по утрам в мишени в дальнем углу комнаты. В шкафу хранились бинокль, микроскоп и кинематографический аппарат, развлекавший Диму в иные вечера.
Все это вызывало постоянное насмешливое осуждение со стороны матери, бодрой старушки, курившей по ночам за пасьянсами, вспоминавшей свое прошлое мелкой опереточной актрисы и увлекавшейся Ибаньесом Бласко. Саркастическим взглядом осматривала она слишком солидные костюмы Димы, его трости – был целый набор тростей – и выразительно молчала. С тех пор как существование зиждилось на его выигрышах, она перестала преследовать Диму вечными замечаниями, но в душе, жалея, не считала его ни мужчиной, ни положительным человеком.