– Я не знал. Я думал, хлеб ничей.
– Как ничей? Неужели ты не мог подождать, пока не сядем пить чай? Не стыдно! Не стыдно! Ведь все есть хотим.
– Да много ли его было-то?
– Много не много, а должен подождать.
Александр смутился окончательно. Он не знает, что говорить. Мне жаль его. Но перед Тонькой стыдно, и я кричу на него. И самой стыдно, а – кричу.
Тонька смотрела, смотрела и вмешалась.
– Брось его, Фея. Он в самом деле голодный. Папка его на диэте держит. Ладно, у меня хлеб есть, идем пить чай.
Сердце словно заплакало. И даже на глазах чуть-чуть не проступили слезы. Едва удержалась. Бедный, бедный Александр! Папа его голодом морит. Господи, какой он жестокий стал! Александр даже похудел, и глаза провалились. Как-то я буду жить с папой?
А за чаем Тонька рассказывает. Лицо строит сердитое, а глаза смеются.
– …Уж не знаю, как ты и жить будешь с ним? Очень скупой стал! Я уж не считаюсь куском хлеба, и Митюнчик мой не считается, а он запирает от нас комнату. Воры мы, что ли? А вчера, знаешь, у нас тоже не было хлеба. А у него был. Я зову его обедать к нам и спрашиваю: хлеб, папа, есть у вас? У нас сегодня нет. А он взглянет так зверем: «есть», – говорит. И несет из комнаты большой кусок. Отрезал нам всем по малюсенькому ломтику и опять унес. Так это мне обидно показалось, ты и представить себе не можешь. Разве я и Титюнчик так с ним поступаем?..
Я слушала, а сердце так и замирало от боли, обиды и страха. Ужас, ужас какой! Он и меня будет морить голодом. Скорей бы мама приезжала из деревни. Тонька тоже ненавидит меня. Наверное, она радуется, что рассказывает про это. Ну, да ладно, я буду веселая.
И я начинаю тоже рассказывать. Ах, как я весело ехала! Всю дорогу до Вологды провожал Френев. Френев – мой жених. Мы в Вологде даже поцеловались. Но что это Александр не ест хлеба? И вид у него робкий, словно не смеет.
Вопросительно взглядываю на него.
И сразу Тонька догадалась. Нахмурила свои бровки и говорит:
– Ешь, Фея, и вы, Шура, берите!
Верно, верно! Шура не смел взять без спросу. Фу, как некрасиво он ест! И старается, чтобы не заметили; хочет быть развязным.
Делает вид, что не обращает внимания на хлеб и спрашивает:
– А мама скоро приедет?
– Скоро. А что?
Он жалко подмигивает глазом и чавкает:
– Вот и скоро… Да, да, вот и скоро.
И сам берет еще кусок, еще и еще.
Тонька следит за каждым куском. Даже противно, и жаль Александра. Я говорю ему глазами, чтобы перестал есть. Но вдруг мне стало стыдно. Он, бедный, наверное и сам чувствует, что много ест, да он голоден и не может удержаться, когда хлеб на столе. Слава Богу, он уходит!
Тонька провожает его злыми, карими глазами. Потом смотрит на меня. Что-то она еще скажет?
– …И знаешь, еще… Папка ужас какой неопрятный стал. Овшивел весь…
Смотрю на нее широкими глазами. Господи, еще этого не хватало! Больше не могу делать веселое лицо и кричу возмущенно, прямо в ее вытянутый, острый, длинный нос:
– Что ты? Не может, не может быть!
– Да как, дура, не может, когда раз в месяц в баню ходит. Понимаешь, жалеет денег даже на баню. Ну, они и заводятся. А тут еще голодно. По полу, по стульям так и ползают. Я Тамарочку не пускаю.
Поднимается брезгливое чувство к родному отцу… Фу, фу, гадость! Ни за что не лягу с ним в комнате! Лучше у Тоньки на полу. И как он дошел до этого? Ведь так я буду его ненавидеть.
– Тонечка, милая, я у тебя буду спать. Я не могу с ним.
А Тонька опускает глаза на стол. Страх хватает за сердце. Неужели не позволит?
– Да у нас места нет. Видишь, как все заставлено.
– Я, милая Тонечка, на полу где-нибудь.
– Ложись. Но у нас места нет.
Она опять рассказывает про папу. Двадцать раз повторяет, что он не доверяет родному сыну: запирает комнату. А сам живет впроголодь. И хлеб есть: с завода получает достаточно. Даже запасы скопились, и хлеб заплесневел. Селедки тоже вонять стали. А Александра совсем морит голодом. Если б она его не прикармливала, он ноги протянул бы. И все потому, что он не может получить места. Завтра как будто обещали место младшего дворника в Европейской гостинице.
Вытянула шею и слушаю жадно. Уже не брезгливое чувство, а боль поднимается за папу. Господи, как голод его исковеркал! С восемнадцатого года – голод, голод и голод! Хорошо, что завод опять работает, а то совсем было бы плохо. И по письмам в деревню было видно, что папа изменился. Писал, чтобы приезжали, но между строчек было видно, что не хочет этого. Мама тоже скоро приедет. Как-то мы все будем жить с ним?
Звонок.
Тонька срывается с места. Сразу чувствую свое бьющееся сердце. Оно бьется со страхом. Это – папа.
Бегу за Тонькой на кухню. Она уже отпирает дверь. Гляжу во все глаза, и сердце бьется, бьется…
Входит.
Что-то как будто ласковое пробегает по худому, усталому лицу.
– А, ты приехала? А как мама?
– Да, папочка. Здравствуйте.
Странно, почему же я его не поцеловала? Никогда этого не бывало раньше. Даже когда он руку пожал, сердце зашевелилось от неприятного чувства. У него вши, вши… А смотрит как будто ласково. Только над левым глазом бровь дергается. Как нехорошо она дергается. Да, да, не верю, что у тебя ласковое лицо. Нарочно ты, нарочно… Скупой ты… Александра голодом моришь. И меня будешь. И вши у тебя.
Да, я не ошиблась, и Тонька верно говорила: папа сразу продолжает:
– А у нас Шурка еще без места, вот как мы живем. Ох, Господи!
Обидно стало от этого тона и от этих слов. Ну, конечно, прямо-то ему стыдно сказать родной дочери, так предупреждает обиняками. Ладно, не буду твоего хлеба есть. Скорей бы только на место поступить.
– Папа, идите с нами пить чай.
Это зовет Тонька.
Перед чаем папа вытаскивает из кармана свой хлеб. И мне кажется, он вытаскивает что-то из моего сердца. Оно ноет оттого, что он режет такие аккуратные, тонкие ломтики. Вот отрезал себе… Шуре… А мне-то где? Что же это такое?
А он вдруг говорит:
– Ты, наверное, сыта после деревни? Ведь не голодная же ехала?
Кровь бросилась в голову. Чувствую, что глаза заблестели ненавистью, и прячу их.
– Да, сыта.
– Ну, вот и хорошо. А мы тут голодаем.
Отрезал и завертывает хлеб в газету. Потом убирает в карман.
Смотрю из-под ресниц, как он двигает исхудалыми пальцами, и больно за него, и жаль его, и – ненавижу. Как страшно он изменился! Какими скупыми движениями завертывает хлеб в бумагу. Как неприятно сует его в карман.
– Ну-ка, пойдем спать.
Опять он смотрит на меня как будто ласково, а мне вдруг стало страшно. Спать с ним в одной комнате? Господи, да я боюсь его теперь! И еще эти вши…
– А вы где спите, папочка?
– Да у себя в комнате. Разве ты не была? Пойдем, покажу.
Изумленно взглянула на него. Еще новая черта: лицемерит со мной. Разве он забыл, что комната заперта?
Вошли.
С ужасом переставляю ноги по полу. Наверное, тут все вши. По углам стоят две кровати. Ага, мне, значит, негде.
– Папочка, тут негде. Я не буду беспокоить вас, я лучше у Тони.
– Не валяй дурака, там тоже негде.
– Да я на полу у них устроюсь.
– Говорят тебе: не болтай глупостей. Ложись, где велят.
Тон грозный. Он рассердился не на шутку. Пожалуй, и выгонит. Теперь можно всего ждать.
Мне освободили одну кровать, а сами легли вместе.
Через десять минут папа тяжело и неприятно храпит. Я лежу, уткнувшись в подушку лицом и горько плачу. Господи, Господи! Вызвал меня в Петроград. Говорит, хлеб нужно зарабатывать самостоятельный. Не дал даже окончить пятого класса гимназии. Оторвал от школы грубо, безжалостно. Трех недель доучиться не позволил. В деревню писал, что все на его шее сидят. А какой стал скупой, вшивый, черствый! Александра голодом морит. И меня будет, если скоро не поступлю на место.
Уже засыпая, слышала через стену, как пришел Тонькин Митюнчик. Он мой брат. Ему двадцать лет. Я его не очень люблю.