Гайдамак закричал дурным голосом, подбросил руки кверху, будто плети, пуля поддела его, и гайдамак, полетел, параллельно земле к горизонту, сшибая головками тяжелых сапог сухие, окостеневшие до звона былки. Горючего у него хватило на немного, гайдамак пузом врезался в землю – только стон по степи пошел.
Лихо стрелял Ермократьев – гайдамак как лег, так и остался лежать, даже не колыхнулся. Ткань на тесном его мундире гнило расползлась, обнажила белую нижнюю сорочку. Сорочка быстро пропитывалась кровью…
Следом за Ермократьевым выстрелил один из его парней – волосатый, молчаливый, с широкой нижней челюстью и немигающим взглядом – подбил горластого кавказца.
Потом еще один подчиненный штабс-капитана Мазухина закувыркался по земле, давя старую траву и мелкие сухие кучки, нарытые здешними пакостливым муравьями, очень вредными – вонючими, способными взбесить лошадь. Если такой муравей залезет лошади в ноздри, то ничто уже не способно будет удержать конягу. Даже самый смирный мерин, давно уже свыкшийся с тем, что в час он более двадцати шагов не способен делать, превращается в разъяренного мустанга, готового носиться по степи со скоростью артиллерийского снаряда и, подобно носорогу, все сметать с пути.
Федор Щусь, который все это время молчал – ни одного слова не произнес, будто онемел, взирал на «действо» с плотно сомкнутыми губами, неожиданно оживился. Ухватился рукою за деревянную кобуру маузера.
Вытащив маузер, он уложил ствол на локоть левой руки и, поспешно прицелившись, пальнул. Стрелять Щусь умел неплохо – еще один «державный вартовец», задрав на бегу голову, хапнул открытым ртом воздуха и, словно бы споткнувшись, сложился в поясе, превращаясь в некую геометрическую фигуру, ткнулся головой в землю.
С одной ноги у него слетел ботинок, взметнулся высоко вверх. Щусь довольно засмеялся, дунул в ствол маузера, сбивая в сторону вонючий кучерявый дымок.
Через полминуты все было кончено. И секретарь уездной варты, и охрана Мазухина, и даже кучер – разбойного вида красномордый мужик, который к казням явно не имел никакого отношения, – лежали бездыханными на земле.
Всех почистили под одну гребенку.
Небольшой отряд Ермократьева примкнул к укрупненному, – вместе с людьми Щуся, – отряду Махно.
Так создавалась Повстанческая армия.
Впрочем, ермократьевский отряд пробыл под крылом Махно недолго – Ермократьев не любил и не умел подчиняться, заявил батьке, что больше всего на свете он ценит самостоятельность, и распрощался с ним.
Но это произошло позже…
Когда отряд Махно вернулся в Большую Михайловку, село напоминало муравейник. Оказывается, в отсутствие отряда в селе побывали посланцы австрийских военных властей, и старосте – седому, как лунь, старику вручили бумажку, из которой следовало, что «крестьяне Больше-Михайловки обязаны выдать для содержания экспедиционного батальона 160 арб сена и соломы, 15 возов картошки, 70 хлебов, 65 пудов сала, 35 кур, 5 кабанов, 6 фунтов чая, пуд табака, 3 пуда кислой капусты, 100 пудов пшена, 550 пудов пшеницы, 800 пудов ячменя».
Федор Щусь выхватил из рук старосты австрийскую «указивку» и примчался с ней к Махно. Зачитал, кривя полные губы. Красивое скульптурное лицо его сделалось красным.
– Что скажешь на это, Нестор Иванович?
Махно ухмыльнулся.
– Нет худа без добра. Знаешь, как после такого оброка к нам потянутся крестьяне?
– Но крестьянин-то, наш поилец и кормилец, будет ободран по самый пупок. Как липка. Ему же есть нечего будет!
– Чем туже будут закручены гайки, тем быстрее австрияки уберутся с нашей земли. Говорю же – нет худа без добра. – Махно тряхнул головой, волосы ссыпались у него на плечи. – Я считаю, по этому поводу в Большой Михайловке надо провести митинг.
– Какой митинг? – не понял Щусь.
– Наш митинг. Анархо-коммунистический. – Махно, зажигаясь, взметнул над головой кулак.
Щусь глянул на него диковато, непонимающе, потом, пробормотав «митинг так митинг», вывалился на улицу – организовывать людей.
Выступил Махно на митинге зажигательно. Голос у него был хрипловатый, с пронзительными нотками, хватающий за душу, – он говорил, а толпа, колышущаяся, живая, настороженно поглядывающая на него, молчала. Впереди стояли женщины с влажными глазами.
– На Украину пришла беда! Землю нашу, с позволения наших же властей, топчут оккупанты. Они объедают нас, обирают нас, богатый украинский хлеб сотнями эшелонов везут к себе на запад, обрекая нас на голод. На Дону собирается новая беда – туда сбежались царские генералы, титулованное офицерье, они сбиваются в стаи, вернее, уже сбились, мутят казаков и скоро отправятся в свой поход, в том числе и на Украину! Далее. Немцы немцами, они уже тут, но наша гетманщина во главе со Скоропадским старается задобрить страны Антанты и пригласить на Украину еще и их войска. Нам угрожают поляки, угрожает прочая нечисть, охочая до доброго украинского хлеба… Не слишком ли много врагов на нашу землю? А, громадяне?
– Не тяни кота за мошонку, Нестору Ивановичу! – выкрикнул кто-то зычно из толпы. – Говори, чего делать, и мы будем это делать.
– Чего делать? – Махно хмыкнул, демонстративно потряс головой, изображая некое недоумение: как же громадяне не могут догадаться, что надо делать, потом хлобыстнул себя по сапогу плетью. – Объединяться надо и гнать врагов в три шеи с нашей земли! Вот что надо делать, понятно?
Толпа загудела: призыв Махно мужики Большой Михайловки услышали и, соответственно, решили его поддержать.
– Правильно! – раздалось сразу несколько голосов. – Верное дело!
Махно глядел на лица людей и ощущал внутри благодарное тепло, признательность за то, что эти люди согласились разделить с ним судьбу. В сторонке от митинга толковый парень Алексей Марченко уже поставил столик – специально приволок его из церковно-приходской школы, рядом приткнул две табуретки и положил перед собой лист бумаги с химическим карандашом – приготовился записывать разгоряченных, гневных людей в армию Махно. «Молодец Алексей – проворный, толковый. Надо подыскать ему должностенку при штабе. Может быть, даже и помощником начальника штаба сделать…»
Махно провел рукоятью плетки по несуществующим усам – Марченко нравился ему все больше и больше.
В тот день отряд Махно здорово пополнился – в него вступила большая часть мужиков, присутствовавших на сходе-митинге.
Разошлись с митинга уже поздно, в сумерках. В тот вечер в Большой Михайловке было много выпито домашнего вина, любители баловались крепчайшим самогоном бабки Тютюнихи – напиток она варила такой ядреный, что капля этого зелья, попавшая на яловки сапог, прожигала толстую кожу насквозь. А мужицким желудкам хоть бы хны – желудки принимали пойло, как обычную простоквашу, на простецких лицах не истаивали довольные улыбки – бабкина самогонка была очень даже хороша.
До полуночи в Большой Михайловке лаяли собаки, да гудели мужицкие голоса:
– Рэве та сто-огнит Дни-ипр широкий…
Ночь выдалась темная, бесноватая, с бесшумными полетами хищных птиц и ведьм, которые проворно вымахивали из труб большемихайловских домов и на метлах уносились в черное пространство, недобрая это была ночь.
Проснулся Махно от близкой стрельбы – несколько раз ударили из винтовок, потом громыхнул залп, следом раздалась длинная, очень гулкая пулеметная очередь-строчка, словно бы неведомый портной стачал воедино две стороны длинной толстой ткани. Под пулеметную строчку из Махно и выплеснулся последний сон – снилось ему, будто он сидит за «зингером» и крутит ручку машинки, прилаживая себе на штаны заплату.
– Батька, просыпайся! Беда! – его тряс за ногу Марченко.
Махно вскинулся на постели, невольно провел по черепу рукой – показалось, голова вот-вот лопнет от боли.
– Что случилось?
– Австрияки!
– Тьфу!
Неподалеку ночь разорвал плоский яркий взрыв – упал снаряд, граната не могла так взорваться.
– Наступают из-за реки, из-за Волчьей, – доложил Марченко.