— Живи, Юрок! — только и сказала.
Я вышел с записью в справке для школы: «Тромбоцитопеническая пурпура средней тяжести», и с наставлением Натальи Николаевны не есть шоколад, цитрусовые и много не загорать. Еще поставили меня на учет, и раз в месяц в онкологическом диспансере нужно было сдавать кровь и посещать гематолога. С периодичностью в два-три года у меня случалось обострение, были плохие анализы, появлялась сыпь, и мне выписывали лекарство на дом. В тридцать с небольшим меня с учета сняли в связи с тем, что последнее обострение было более семи лет назад. Два десятка лет таскался я в республиканский онкологический диспансер, сидел со старухами в очереди, чтобы сдать кровь, и вдруг — свобода.
Многое из того, что произошло со мной в больнице, я пропустил. Три месяца прошли словно целая жизнь. Я не рассказал, как рисовал карикатуры на больных, персонал врачебный и толстуху коротконогую. Рисовал я хорошо, и мои тетрадные листочки, веселясь, передавали из палаты в палату. И как меня навещал приятель мой по кличке Чемодан, и уговорил меня выйти погулять и заглянуть с лестницы в окно морга, стоявшего отдельно от больничного корпуса. И как по инициативе нашей классной руководительницы, меня пришел навестить и попрощаться весь класс — дескать, вряд ли он покинет стены страшного гематологического отделения, и потому — фрукты в руки и шагом марш после уроков. И как возле дома, после выписки, меня остановила соседка и подробно стала расспрашивать о моей болезни, о больнице. Я зачем-то подробно рассказывал. Она внимательно слушала, а потом констатировала: «Ты умрешь скоро» — и уковыляла, пренебрежительно плюнув в душу, не задумываясь, что небрежно брошенное слово может ранить и убить. Но я не оправдал ее прогноз — «скоро» затянулось. А вот сын ее спился и умер, и сама она сейчас, не выходя из дому, доживает свои последние дни, а ухаживает за ней сноха, на которую подписала квартиру. Эти полные яда слова до сих пор в ушах, но я не держу зла. Мать всегда учила прощать.
Через несколько месяцев после выписки я узнал, что мальчик с неизменной шахматной доской умер, а еще много лет спустя сестра моей гражданской жены как-то спросила: «Ты знаешь тетю Свету?» Я ответил, что знаю много Свет и теть, и она уточнила: «Горшкову». Мне это ничего не сказало, и она принялась объяснять. Выяснилось, что Горшкова тетя Света — мама того самого мальчика, Саши, и она с Олей, сестрой жены, в очень хороших отношениях. И она рассказывала ей про меня, про то, как я лежал с ее сыном в отделении гематологии в 1982 году. Я, честно говоря, маму Саши помнил плохо, почему-то больше тетю Иру с бутылочками сока, но загорелся тогда увидеться с ней. Оля обещала устроить встречу, и сказала, что тетя Света сама сейчас очень болеет, у нее рак, а у мужа несколько инфарктов было. И еще рассказала, что у Саши была старшая сестра, которая буквально через пару лет после его смерти отравилась таблетками, не сдав экзамен то ли в институте, то ли в техникуме. А может, экзамен был просто причиной, на самом деле толком никто не знает, но вот судьбе тети Светы не позавидуешь. Схоронить двоих детей, одного за другим, — врагу не пожелаешь.
Поначалу загоревшись, поразмыслив, я передумал встречаться с Сашиной мамой. Больная сама, больной муж, наверняка не утихающая боль от потери детей, и вдобавок я, ровесник ее давно мертвого сына, цинично притащусь из прошлого, чтобы сыпануть соль на раны, — изощреннее по своему нахальству и жестокости, на мой взгляд, поступка не придумать. Хотя очень и хотелось узнать: где он умер, в больнице или дома, потому что иных безнадежных по настоянию родственников выписывали умирать домой, какие были его последние слова, если они были, какую перед смертью читал книгу, где похоронен, да и вообще, как все это произошло? Все-таки мы сдружились тогда, много времени проводили вместе, разговаривали, и странно, что его мечты давно умерли и обратились в прах, а я продолжаю мечтать.
Дай судьба ему тогда шанс, и все это могло быть иначе. Встреча спустя много лет: «Привет!» — «Привет! Как жизнь?» — «Отлично!» — «Осуществил мечту? Стал водителем?» — «А то! Посмотри, какой у меня шведский красавец. „Вольво“! Двадцать пять тонн тащит, не напрягаясь. Не чета нашим хиленьким „КамАЗам“. А у тебя, как жизнь, друг? Стал писателем или давно бросил это дело?» — «Ни то, ни другое. Пишу, но писателем себя пока не считаю. Водителем стать легко, отучился и за руль, а здесь, чтобы добиться признания, чтобы научиться писать, чтобы этим заработать, нужна целая жизнь». — «Что, все так плохо?» — «Да нет, прогресс есть, вышла в известном питерском издательстве книжка, но ни славы, ни денег пока не принесла». — «Дашь почитать?» — «Прокатишь на грузовике?» — «Обязательно». — «Тогда дам. Даже подарю, с автографом!»
И, разумеется, смех, шутки, похлопывание друг друга по плечу, воспоминания о днях и ночах, проведенных в больнице.
Но — стоп. Поезд пошел по другому пути. Осколки остались иные. Этой встречи и воспоминаний не будет. Может быть, та самая коротконогая толстуха, спившаяся, с растрепанными волосами и постаревшая, вспомнит на лавочке у подъезда с такими же пенсионерами, как однажды везла из гематологического отделения мертвого мальчика с шахматной доской, потому как не желал ни в какую с ней расставаться. Да и то вряд ли. Если она и жива до сих пор, нет надежды, что ее злая и равнодушная память что-нибудь сохранила. Разве что скрип каталки.
* * *
Свою сестру в детстве я помню плохо. А если что-то и вспоминаю, когда мы приезжаем друг к другу в гости, так это какие-нибудь ее пакости. Она вспоминает другое, хорошее, что для меня сделала, но я почему-то ничего не помню. Вздорный, грубый, отвратительный характер сохранился у нее до сих пор.
Вскоре после того, как меня выписали, она вышла замуж и уехала с мужем в Подмосковье зарабатывать себе квартиру, тогда это было возможно, и за четыре года труда на Щуровском цементном заводе они получили отдельную трехкомнатную квартиру в центре Коломны. У сестры две сейчас уже взрослые дочери, мои племянницы, но, даже постарев, она ведет с себя с ними безобразно, как со мной в детстве: оскорбляет, проклинает, пытается поднять руку и всюду сует длинный в прямом смысле этого слова нос.
Помню, перед тем как уйти в армию двоюродный брат Вовка, тот, что красил рыжеватые волосы в черный цвет, подарил мне фотоаппарат «Виллия-авто». Шикарный, надо признать, сделал мне подарок, потому как — крестный, а я ему крестник. Фотобачок подарил новый, а увеличитель свой, старый, но научить премудростям фотодела меня не успел, пообещав, что в первом же письме подробно напишет, как проявлять пленку и печатать фотографии. Хорошо помню, с каким нетерпением ждал я это письмо, потому как пленку исщелкал, и не терпелось собственноручно нашлепать фотографии.
И вот, помню, прихожу из школы, заглянув предварительно в почтовый ящик, а конверт уже у сестры в руках, дразнит, драконит, заставляя то плясать, то песни петь. Начинаю конверт отнимать. Когда справиться со мной становится сложно, сестра закрывается в спальне, дверь на замок, шуршит бумагой, открывая конверт и доставая письмо, а потом начинает читать, посвящая меня после приветствия в таинства фотографического ремесла.
А я в ярости, я в бешенстве. Это же мое письмо! Это мне! На конверте стоит мое имя, и в скобках приписка, лично в руки, так почему кто-то, дразня, читает его мне вслух, хотя я и сам хорошо умею? Что за свинство?!
Сначала я луплю ногой по двери, а потом, когда сестра, продолжая читать, дает понять, что открывать не собирается, вышибаю ногой в тонком носочке толстенное стекло в двери. Рифленое, матовое стекло.
И вот тут сестра по-настоящему пугается и открывает. Я реву, у меня истерика. Матери нет, прибегает бабушка, кругом осколки, и бабушка меня не ругает за стекло, интересуется лишь: не порезался ли.
Нет, все нормально. Нога в порядке, а вот нервишки на взводе.
И много было таких моментов, которые я запомнил. Например, когда я не хотел есть, сестра грозилась вылить мне суп за шиворот, и несколько раз свое обещание сдерживала. Опять детские слезы, истерика у меня и я весь в супе.