Художник-кубист обращается преимущественно к разуму, предлагая неожиданные пластические решения и намечая свой путь к эстетическим целям. Восприятие его полотен предполагает особый уровень духовной культуры, не обладая которым в кубизме почти ничего понять нельзя. А сюрреалистический образ — например, глаз, взрезанный бритвой, — всегда бьет в цель, кровью стучится в жилы, ибо исходит из садистских порывов к самоистреблению, из комплекса кастрации и прочих конфликтов подсознания.
Сюрреализм — это не новая художественная школа.
Сюрреализм, следовательно, не порождение какой бы то ни было исторической ситуации (а таковы все художественные школы и направления) и не может исчерпать себя вместе с нею.
Сюрреализм — это настоящая революция и в жизни, и в нравственности. И если сюрреализм использует все средства художественного творчества — живопись, поэзию, ваяние, — так только затем, чтобы с их помощью исследовать порывы, желания, страсти и те тайные, тревожащие смутные образы, вытесненные из сознания в подсознание.
Мы, сюрреалисты, прибегаем к средствам художественного творчества затем, чтобы воплотить открывшийся нам новый мир галлюцинаторных образов страшной парализующей силы — «иррациональное как оно есть».
Мы не эстеты — никогда средство выражения не станет для нас самоцелью. Мы не отбрасываем технику, даже отжившую, даже академическую, даже ту, что художники ныне клеймят как дурной тон. Если она отвечает задаче, если окажется лучше всех прочих — прекрасно! Именно ею мы и воспользуемся, чтобы во всех подробностях предельно зримо запечатлеть наши видения, наш фантасмагорический мир.
В жизни человеческой сражаются две силы — и жестокое их противоборство, по крайней мере, сейчас, при капитализме, неистребимо.
«Идея наслаждения против идеи реальности».
Идея реальности учреждена всей системой рационального мироустройства, всеми его разумными связями, всей практической деятельностью и оправдана гнуснейшими логическими выкладками, эстетическими и всякими другими, столь же рациональными построениями, в которые, как в тюрьму, заключена мысль.
Идея наслаждения обусловлена миром подсознательных порывов и сновидений, иррациональными механизмами воображения. Стремление к наслаждению — неотъемлемое право человека.
Мы, сюрреалисты, хотим освободить воображение и подсознание от идеи реальности и от логики. Хотим достичь свободы — той самой, от которой все еще постыдно открещиваемся и которая между тем достижима, что полностью в нашей воле.
Так освободим же воображение, разрушим идею реальности и утвердим новое мировосприятие, пристанище потаенных порывов и ослепительных первозданных образов!
Это повлечет за собой, естественно, кризис сознания, который мы, сюрреалисты, — и я это заявляю во всеуслышание — считаем неминуемым и необходимым. Более того, мы приближаем его всеми возможными средствами.
Сюрреализм — не шутка, как полагают снобы разных стран и народов.
Сюрреализм — всем отравам отрава.
Сюрреализм — наисильнейший, наиопаснейший яд для воображения, превосходящий все известные яды.
Сюрреализм ужасно заразен!
Будьте бдительны! Я — носитель сюрреализма.
Кстати, в Нью-Йорке уже кое-кто заразился сюрреализмом и мучается в свое удовольствие от его животворных ран.
Рафаэль и Вермеер
Два мастера современной живописи ринулись в бой с академическим искусством — ведь наше время породило новый, худший изо всех видов академизма, и если прежде академическое искусство еще отличала кое-какая техника, то теперь ровным счетом никто не владеет ни рисунком, ни живописью.
Я полагаю, что современное искусство — это величайший крах, однако никакого другого искусства сегодня не существует, а то, которое есть, вполне созвучно нашему времени — эпохе краха.
Завтрашнее искусство произойдет из сегодняшнего: оно родится как протест против сегодняшнего академического искусства точно так же, как кубизм в свое время родился как протест против вакханалии импрессионистских ощущений, а сюрреализм стал естественной душевной реакцией на строгость кубистической формы.
А теперь слушайте хорошенько, что я вам скажу, потому что мысль моя хороша необыкновенно.
Новейшие открытия в биологии свидетельствуют, что всякую новую разновидность Природа отливает с нетленных матриц (нетленность, уточняет Дали, рождена исступлением). Академический же отпечаток дают тленные матрицы.
Вот почему я мистик.
Нетленная матрица, я хочу сказать (sic!), совершенный способ письма, был найден раз и навсегда в эпоху Возрождения. Матрица нетленна, если в ней, помимо всего прочего, есть исступление, экстаз, а если нет, это академическая болванка. Экстаз в живописи может воплощаться зримо, как у Веласкеса и Вермеера (и это, должно быть, наилучший вариант), но бывает и головная разновидность исступления, как у Рафаэля.
Веласкес, Вермеер и Рафаэль отлиты с нетленных матриц, сами нетленны, и, следовательно, они антиакадемики.
А эти жуткие итальянские футуристы, что накинулись на новый рецепт, и есть самые отпетые академики, да уже с гнильцой почище всякого Месонье, впрочем, он хоть и протух, а еще может — всякое бывает — прийтись нам по вкусу.
Мистицизм и реализм — вот девиз испанской живописи. А венец мистицизма — мистический экстаз, обретаемый путем совершенствования, путем восхождения к тайным покоям замка души при суровом художническом самодознании, исследовании мистического сна, тягостнейшего, изнурительнейшего, но и наигармоничнейшего изо всех снов. Художник-мистик и художник-реалист единосущны.
Это самодознание, исследование мистических снов лепит особую душу — с костяком наружу, подобную той, что Унамуно разглядел в Кастилии: костяк обращен наружу, а плоть — нежнейшая, трепетная плоть духа — обнесена им так, что расти ей больше некуда, только к небу, ввысь.
Разница между мной и Пикассо состоит в том, что его революция как была, так и осталась разнородной, а моя не только разнородна, но и однородна, а кроме того, продолжается по сию минуту.
Разговоры о моей живописи похожи на споры физиков о том, что такое свет — волна или частица. Дали до сих пор определяют то как волну, то как поток частиц, хотя французский эссеист Мишель Тапи уже догадался, что Дали — и частица и волна одновременно.
Вот объяснение слитности разнородных фрагментов моего бытия.
Как указывает на то мое имя — Сальвадор, спаситель, — я призван избавить современную живопись от лени и хаоса. Я жажду соединить опыт кубистов с божественной соразмерностью Луки Пачоли и поднять на заоблачную высоту сюрреализм, последнее прибежище атеизма и диалектического материализма. И тем восстановить великую традицию испанской мистико-реалистической живописи.
Именно потому, что я прошел и кубизм, и сюрреализм, мой «Христос, не схожий с другими» остается в русле классики. Думаю, из всех современных распятий мое наименее экспрессионистично, впрочем, самая большая новость сегодня — это Христос Прекрасный, как ему — Богу — и полагается.
Красота теперь дозволена снова — и этим (о, ирония судьбы!) мы обязаны сатанинским нападкам Пикассо на красоту.
Только что я закончил письмо Пикассо: «Благодарю тебя, Пабло! Твой иберийский гений покончил с уродством современной живописи. Не будь тебя, умеренность и аккуратность французской живописи висели б над нами как дамоклов меч еще лет сто и наше искусство хирело бы и чахло, пока бы не добралось наконец до твоих судорог, до твоих прекраснейших нелепиц, до твоих пугал.
С первого же удара ты поразил быка чистой физиологии, а затем и другого, еще чернее первого, — быка материализма. И началась новая эпоха мистической живописи — с меня, Дали».
Моя метафизика немного тревожит и меня самого — не чревата ли и она взрывом, подобным тому, что предсказал Эддингтон в теории расширяющейся Вселенной?
Если бы Землю населяли 9 миллионов Пикассо, 10 миллионов Эйнштейнов и 12 миллионов Дали, планета наша распухла бы до размеров Вселенной. Но не бойтесь: СТОЛЬКО НАС НЕ НАБЕРЕТСЯ!