Литмир - Электронная Библиотека

Мы бродили сегодня в черничниках и малинниках, среди рыжиков, которые надо было косить косой, да косы не было. Когда-то давно на северном Кавказе, в Домбае, мы целый день ели малину, тянулись за ней, встав на цыпочки, карабкались по глинистым склонам, и к вечеру видеть её не могли, лопались от обжорства, и один из нас клялся торжественно никогда ни за что больше не притрагиваться к этой мерзкой ягоде. Вот и сегодня – мы уже не карабкались, хватали только те ягоды, что свешивались прямо на тропинку, оставляли врагу переполненные кусты. А ещё и земляника. Катя, которая никогда не собирала ягод, сегодня не устояла, доказав своё родство с ведмедем – посмотрев на нас, она стала своей огромной пастью хватать малину с куста, конечно же, вместе с шипами и листьями, рискуя занозить язык. Один раз забралась в куст и не хотела выходить. Ну, а с ладони слизывала ягоды с хлюпаньем и восторгом. И уже когда мы спускались вниз, поглядев, как я люблю, с луга вверх, на снежные сахарные горы, мы наткнулись на белые – «не до грибов, Петька» – но мы всё-таки набрали десятка полтора, хоть и торопились скорей домой – плюхнуться в прогретое до дна озеро.

Машка сказала – август, сердце жмёт. В сентябре будет легче, в сентябре закроется дверь.

Висят на ветках яблоки-предвестники – сжимают сердце – яблоки, листья пожелтеют, захлестнут винным запахом. Летят вороны вырезные по небу.

Вкус устриц – вкус моря, вкус солёных рыжиков – вкус леса.

По вечерам холодает, закат розовый с лиловым над озером. И завтра – в городскую квартиру, в четыре стены.

Год кончается не в Новый год, не в декабре. В сентябре начинаешь новый год, скользишь на саночках по ещё зелёной траве, и по утрам роса в лесу на паутине.

А в конце августа тёмные вечера, и сердце сжимается – плывёшь по озеру, глядя на окрестные горы – год прошёл, холодает по вечерам.

И опять – шмель зарывается в колокольчик цвета земляничного мороженого, бесхвостая ящерица пересекает каменную дорожку, помахивает ветками мимоза, и ссорятся сойки.

Танец лета складывается в танец лет.

Под опрокинутой над соснами медведицей Гришин силуэт на ночной крыше.

И ничего, живём,– в отличие от Кости Левина не боимся ходить с ружьём, чтоб не застрелиться,– впрочем, и ружей у нас нет.

«Это время тихой сапой...» – парят в серо-синем сосенные растрёпанные верхушки.

В соснах зелёный свет – прозрачный воздушный, в оливах – серебряный кинжальный, твёрдый плотный кожистый – в рододендронах – зелень прорезана рыжими кривыми стволами из Сезанна.

Совмещение души с телом – плавание – полёт. В гору идёшь, ползёшь, пыхтишь, потом вознаграждение – терпенье и труд всё перетрут. А плыть в тёплой воде легко. Как и летать. Вот и летишь над подводными горными кряжами, машешь ластой толпе полосатых золотистых дорад, зависаешь над осьминогом, подныриваешь, и он перед тем, как удалиться, приветствует каким-нибудь седьмым щупальцем.

В многометровой синеве среди чёрных с раздвоенными хвостиками рыбьих стрижей, потом в расщелине, над самой подводной скалой, пытаясь не лечь на мель.

Когда смотришь вверх, видишь, как качается граница двух сред. Заколдованное место.

Каждый год те же люди, те же собаки.

И половинка растянутого синего воздушного шара – куполом.

Не стекляшка, которую встряхнёшь, и снег идёт,– внутри шарика паруса, сосны.

Сойки вечно сварливо препираются.

Сосны машут гривами, и огорчаешься, что, значит, злой мистраль – дует с суши на море, сдувает тёплую воду с поверхности, «как с молока пену», а холодная поднимается из страшной глубины.

Запах горячей хвои, базилика, и тактильность жизни. Когда забираешься в горы, человеческого присутствия совсем не чувствуешь, а звериное-птичье-насекомое шуршит и стрекочет вокруг, кузнечики расправляют красные крылья и подлётывают, и видишь море, три в нём острова и длиннейшую песчаную косу полуострова Giens, как на выпуклой здешней карте на стенке в гостиной.

Нет, никогда я не понимала, как бессмертие может надоесть.

И так всю жизнь. То, что за летом – потом, в долгом ящике, отодвинуто в дальний шкаф.

И проснувшись утром, в солнечный день, поглядев на рыжеватые горы по ту сторону долины за окном, осознаёшь в который уже раз – лето кончилось. Рыжиками и сыроежками, краснеющим на солнце черничником – всё, нет больше лета. Всё детство – ожидание каникул, бесконечные летние – однажды заканчиваются. И дует с автобусной остановки темнотой по вечерам и знанием, что нельзя, нельзя, совсем нельзя подгонять время. И все отложенные на после лета беспокойства и заботы выползают из углов.

Последний хвостик. Ледяная вода в озере на высоте в 2500 метров.

Засоленные рыжики на балконе в миске придавлены камнем.

Морской водичкой, иван-чаем, снежными вершинами, лиственницами, пробковыми дубами, тенями, горячими соснами, спелыми звёздами бренчит калейдоскоп.

Вечным страхом – всё кончается, всё кончается.

Когда кончается бессмертие, начинается клаустрофобия.

Выходить на берег, в сад, в воду, в Рим – пытаться наглядеться – на всю долгую зиму, темноту…

Ночью разверзлись хляби. Западный ветер стих ещё вечером, мы лениво ужинали, натянув свитера – осень, скоро осень,– гекконы охотились у своих ламп – один на балке надстольной глициниевой крыши, двое других на стене дома. Стреляли языками в летящих на свет мошек и оставляли без внимания ползающих по лапам муравьёв.

Я проснулась от шороха, осознала краем почти спящего сознания, что не сеет, не каплет,– льёт, и уже в 9 утра увидела совершенно мокрый сад, лужи, редкие хлопки по ним, серое клочковатое небо.

Прибежала Гришка, тряся мокрыми лапами.

Бормоталось «Уж небо осенью дышало».

К десяти разъяснилось. Земля пахнет, яростно, мощно, дышит, пробитая дождём насквозь, открывшая поры. Облака над морем – тяжёлые пышные. Парус.

Мокрая олива, мокрая мимоза. Гришка с Катей бежали по роще наперегонки.

Водопой существует до тех пор, пока звери ходят туда пить, крылечко, пока на него выходит посидеть старушка...

«Зелень лавра, доходящая до дрожи.

Дверь распахнутая, пыльное оконце,

стул покинутый, оставленное ложе.

Ткань, впитавшая полуденное солнце.

Понт шумит за черной изгородью пиний.

Чье-то судно с ветром борется у мыса.

На рассохшейся скамейке – Старший Плиний.

Дрозд щебечет в шевелюре кипариса»…

Но это не пустой пейзаж без наблюдателя. Бродский тут как тут.

Никогда я не понимала музейного существования вещей.

77
{"b":"580865","o":1}