Лет пятнадцать назад произошла грустная история – жил-был клошар, коллекционировал старые газеты, газеты жили в квартире, а клошар на улице. Потом случился пожар – сгорели газеты...
Клошары не попрошайничают в транспорте, разве что полушутливо попросят денег, не отходя от своего клошарского местообитания.
Однажды бегемочья мама проходила мимо знакомых ей клошаров около метро, и один из них, не вполне трезвый, попросил 10 франков. Бегемочья мама вполне справедливо заметила, что даст она 10 франков, и что – он тут же отправится в магазин за бутылкой. Клошар нашёлся: «Мадам, есть мы тоже хотим, обещаю, что на ваши деньги я куплю бутерброд».
Этой зимой клошарам выдали палатки.
И в жару они поняли, что у реки лучше.
Жара. Ну что ж – жара.
Когда-то в Эрмитаже – прохладном, торжественном – долго стояла, вперившись в привезённую на выставку «Арабскую кофейню» Матисса. Белые тряпки, белые стены, бело-голубое небо. Чистая статика, абсолютность неподвижной тишины.
«А на этом Матиссе меня всегда почему-то раздражала пижама. На картине в пижаме нельзя. Ни то ни сё. Нужно либо при всех орденах и украшениях, либо голым. В кальсонах, и то приличнее, чем в пижаме. Какая-то непроявленность. Подделка, подмена: костюм в отсутствие костюма. Ну, в быту ещё куда ни шло. А на картине – стыдно смотреть. Это в нём, в Матиссе, его буржуазность проявилась» – очередная цитата из писем Синявского, из трёхтомника. Я очень люблю этого Матисса, несмотря на то, что на пижаму мне тоже всегда было неловко глядеть.
Вроде бы, я очень неплохо знаю Марью, и множество раз мы с ней о разном болтали, и слышала я её рассказы. И рассказы Синявского слышала. И много мы с ним разговаривали. И дружим мы. Но вот эти письма – я, кажется, впервые влезла в шкуру.
Два письма в месяц – и все Марье.
Главных героев в этой книге двое – есть ведь ещё Марья. Марья, на которую Синявский взвалил груз,– он пишет только ей – она его единственная связь с миром.
Сталинские лагеря на себя не примеришь, эту историю – примеришь.
Синявский отлично знал, что его посадят. И Марья знала. Когда он рассказал ей, что печатается за границей под псевдонимом, она приняла это знание с полным пониманием, что посадят – вопрос в том, когда. Синявский отнюдь не политический деятель, интерес к общественной жизни у него всегда был слабый – он относился к людям, по поводу которых советская власть,– не отдельные её представители, а именно сама машина,– особенно бесилась,– к тем, кто эту власть мало замечал, живя так, будто и не было её.
И его лагерные письма не о лагере. Эти письма – смешение жанров – признания в любви, беспокойство о здоровье сына Егора, которому было несколько месяцев, когда Синявского посадили, куски будущих книг и статей, ежедневные наблюдения – всё это рядом, перетекает одно в другое. … Лагерь, конечно, не сталинский – в этом лагере не мучают,– просто скученность, невозможность уединиться, унижение досмотрами и несвободой, невкусная еда, тупая тяжёлая работа. В этих «терпимых» условиях человек живёт, почти 6 лет живёт, ждёт писем, свиданий. Живёт, а не изживает время. Думает. Читает. Пишет.
Из лагерных писем А. Синявского:
«...здешняя моя жизнь в психологическом отношении похожа на пребывание в вагоне дальнего следования, когда роль поезда исполняет ход времени, которое своим целенаправленным движением порождает иллюзию осмысленности и насыщенности самого пустого времяпрепровождения, поскольку чем бы ты ни занимался,– «срок всё равно идёт» и, значит, дни проходят недаром, а как бы работают на будущее и за счёт этого становятся содержательнее. И как в поезде, пассажиры не очень-то склонны заниматься полезным делом, потому что их существование оправдано неуклонным приближением к станции назначения. … Жить на иждивении у будущего мне неохота. Но дело не во мне, а в парадоксальности ситуации, восполняющей отсутствие смысла жизни осмысленностью её изживания. Иногда кажется, что в таком состоянии, поджидая, когда исполнится срок, люди могут быть счастливее, чем в условиях свободы, но только не вполне сознают эту возможность».
Во вновь открытой Оранжерее я после долгого перерыва глядела на Сутина. Я его уже много лет, как люблю – с тех пор, как в конце 70-х нам каким-то образом достались слайды, сделанные с его работ. Потом была Оранжерея, и однажды большая выставка в Шартре. Из самых ещё детских – селёдка, присланная ему мамой из местечка в Вильнюс и попавшая на полотно, потом, наверно, всё-таки съеденная. В этот раз я вдруг поняла, что Сутин – жёсткий художник. Яростный. И трагизм, контрастность, резкость весёлого времени между двумя войнами в нём проявлены на полную катушку.
Что отделяет искусство от личных писем и дневников? «Записки блокадного человека» – очевидным образом относятся к художественной литературе. И «записки у изголовья».
А дневник Анны Франк? Тани Савичевой?
Уровень отстранения? Общечеловеческая значимость личности автора? Насколько существенна авторская оценка собственной деятельности?
Впрочем, автор – явление позднее.
Мой любимый диалог Нафты и Сеттембрини из «Волшебной горы» – о коллективном и безымянном средневековом искусстве. Величайшие соборы построены людьми, не рассчитывавшими дожить до завершения...
В какой мере искусство – общение с читателем-зрителем, а в какой инструмент познания мира?
Будет ли учёный работать на необитаемом острове – в целях удовлетворения любопытства?
А литератор? Художник? Насколько необходимо зеркало?
А что такое отстранение? Потребность оставить что-то от себя на бумаге-холсте?
Кстати, как отделить искусство от развлечений?
Является ли искусством масс. культура? Чем руководствуются её создатели?
Искусство – продукт, взаимодействие с «потребителем» непременно присутствует, не определяется вне этого взаимодействия.
Творчество – деятельность, вызванная к жизни двумя потребностями – потребностью в метажизни и потребностью в игре.
Эти потребности у разных людей выражены с разной силой и по-разному.
Дневники (Анны Франк, Тани Савичевой) – результат творческой деятельности. Большинство людей, оказавшихся в сходных ситуациях, дневников не вели. Само по себе ведение дневника показывает потребность в рефлексии, то есть в метажизни и языке для её описания.
Потребность в метажизни может восприниматься и как болезнь («Тонио Крёгер» Томаса Манна, «Графоманы» Синявского). Если человек чувствует отдельные части своего тела, с ними что-то не в порядке, ежели у него чешется душа и требует браться за перо – тоже некоторое отклонение.
Ну, и вторая потребность – игра. По сути – подвид первой – один из сортов метажизни.
Есть и другие… Интересно, каково бакланам, которым и при солнце приходится по десять раз на дню крылья сушить врастопырку – понырял – посушил. Чайкам всё равно. И коровам. В пятнистых кожаных пальто. И новым морским млекопитающим – с ластами и с досками. Когда-то мы такими по Бретани ездили. И каждый день ставили мокрую палатку на новом месте. По утрам пили кофе с круасанами в каком-нибудь воплощающем уют кафе. Небо – не твердь и не ничто – воздух. Тряпка натянутая, проткнутая колокольнями.