Литмир - Электронная Библиотека

На этой конференции выступали многие. Не помню уже о чём говорил Наум Мойсеич Коржавин – старик по моим тогдашним представлениям – с симпатичным клоунским лицом. Когда Коржавин кончил говорить, к сцене побежал молодой Аксёнов и помог Коржавину спуститься.

Очень славно выступил человек средних лет Войнович. А закончил он тем, что сказал, что послушав некоторых, удивляется желанию людей из СССР давать советы западным людям – непонятно, чему может научить человек, всю жизнь проведший в тюрьме, людей, живущих на свободе.

Коржавин, Аксёнов, Войнович были тогда примерно одного возраста, и было им примерно столько, сколько мне сейчас. Ну, Коржавин старше лет на 8. Мальчик Аксёнов, дяденька Войнович, старик Коржавин. Мне тогда ещё не было тридцати, и чужой возраст казался вполне весомым. В моём поколении не умели не видеть возраста, и к великим старухам ходили в гости, помня, что они старухи.

...Затоваренная затюренная цветущая жёлтым цветом бочкотара валяется где-то на задворках в траве, привалившись к стенке сарая, и грузят ящиками апельсины из Марокко.

Всё, что Аксёнов писал долгие последние годы, было мне совсем неинтересно. А всё-таки какие прекрасные рассказы «Маленький кит – лакировщик действительности», «Товарищ красивый Фуражкин», «Местный хулиган Абрамашвили», «На полпути к луне»... Живые радостные рассказы из времени, когда мир был юным, и всё было впереди.

И как всегда, как всю жизнь – впереди бесконечная дорога,– только бесконечность всё короче и невстреч всё больше.

И чем дальше, тем меньше значат большие города, по сути они для меня сводятся к Риму и Парижу. Есть ещё память – Ленинград. Зимняя пустая Венеция, и лежащая Флоренция, когда смотришь сверху на раскинувшуюся в синих всечеловеческих холмах. До сих пор вздрагиваю, когда вижу фотографию купола и башни – не поверить, была и буду, видела, знакома. Неужели я?

Моя потребность в какой-то конкретной географии, заполняющая вольное время иными привязками, чем ежедневные передвижения между Медоном и Вильжюифом с пробегами через Париж, наверно, связана очень сильно с ощущением пространственной памяти.

Иногда дело в острой эмоциональной памяти. Не то чтобы я пыталась испытанное опять переживать – но ищу подтверждений моей протяжённости во времени. В конце концов – чем не кино – просмотр собственного – пространство в этом деле ключ.

Может быть, всё усиливающаяся у меня потребность в пейзаже – ещё и битьё в закрытые двери – комплекс недостаточного участия в созидательном.

Теорем не доказываю, книг или картин не пишу, но общение с пейзажем даёт ощущение смысла, хоть и мучает, что не рисую...

Что печальней – не успеть или не вернуть...

Дождь усиливает сущности. Сегодня утром температура упала градусов на десять,– пахла трава, прибитая пыль, хрустело под ногами – ветки, сучки, рыжая уже рябина перелетела через улицу и приземлилась в луже на противоположном тротуаре.

И рваные облака, и подсвеченный дождь на закате швырял капли в стекло. И Гриша, услышав тополиное шипенье, помчалась от окна, раздув хвост, только серые пятки сверкали.

Правильное лето. Изменчивое. Жара, шипящий шлёпающий дождь. Тонкие серые облака нарисованы на тёмных тучах. Пузыри плывут парусами по лужам. Мешаются запахи – цветочные, пыльный, бензиновый. Подставляет башку для почёса лабрадористый дворник, привязанный к пришвартованному у столбика велосипеду. А щенка английского бульдога проносят по улице на руках, и свисают толстые лапы.

Тревожное лето. Потому что я помню про зиму. И глядя на шипящую древесную зелень, на лезущие из дыр лопухи, не могу выбросить из головы – что станет темно по вечерам, и голые ветки опять проткнут небо. И хватаюсь за каждый день в растерянности.

В Триесте в баре возле дома был лучший на свете рислинг. Мужички, игравшие там по вечерам в карты, пили его стаканами – почти бесцветная чуть желтоватая водичка лилась из крана на бочке. А нам этот рислинг наливали в пластиковые бутылки из-под Аранчаты.

Мгновение и я сижу в Дефансе на скамейке, жую бутерброд и думаю, что жизнь отличается от рассказа отсутствием сюжета…

Такая маленькая вечность – жизнь ли впереди, лето ли – но когда только что я лежала на спине в длиннющем 50-метровом и широченном бассейне, глядя на невесомые облака, мимо которых чиркали стрижи, разница не давила – пусть маленькая, но вечность...

Втиснуть бы в неё всё, что хочется – заняться с Васькой переводами из Арагона, переписать осенний курс алгоритмики, начать разбираться с нашим следующим учебником, который в первой версии надо сдавать в декабре,– и четыре недели – плавать, плавать, плавать с маской и не умирать от зависти к тем, кто с аквалангом, а потом неделю ходить по горам, а ещё научиться использовать возможности нового аппарата, снимать аппаратом aguti под водой,– и чтоб длилась эта вечность, не кончалась, и не думать о зиме...

В метро человек с интеллигентным лицом негромко без микрофона пел под гитару – Брассанса и что-то ещё английское, и диалектно итальянское.

Тянись, лето, ленись!

Я проснулась сегодня в страшное время – чуть до рассвета – в шесть. Время, когда из тёмных углов выползают ужасы и неизбежное когда-нибудь,– чур меня чур, не сегодня бы,– проживается настигшим, хватает за горло, за плечо, останавливает – короче, 6 утра.

Но этот предрассветный, когда из серости вдруг проступает голубизна, час не был страшен. Мир мягко обволакивал, плавно поворачивался вокруг меня вместе с сидящей под каменной стеной Гришкой, спящим Васькой, фыркнувшей во сне Катей, проступающим в цвете олеандром, лесным голубем на сосне.

На компьютер с сухим стуком упала длинная сосновая иголка.

Вот сад – цикады, одна совсем близко, за правым ухом, и если совместить темпы, то увидишь, как распускаются цветы. Чего б не выйти садовой душе – зелёнобородому смотрителю, похожему на Синявского – глаза разные, очки на носу. Нет, Синявский, конечно, леший, но где леший, там и садовый.

И отсутствие козьих копытец очевидное неудобство.

В середине лето.

Неужто оно кончится? И голые ветки будут слепо тыкать в мёртвое небо?

Говорят, что в зоопарке в раннем детстве я больше всего любила уток. Я этого не помню. Тогда утки на Неве ещё не жили.

В сказках рассказывалось про волшебных птиц – цапель, ходивших в гости к журавлям, и сорок-белобок.

Когда я училась в десятом классе отец моей любимой подруги завёл ньюфку Яну, и с тех пор синонимом собаки стал ньюф. Хотя ньюф – это ведь вовсе не собака, это мохнатая чучелавека с вовсе не собачьим характером.

Сороки-белобоки-лиловохвостки сварливо ссорятся по утрам под окнами, а в городском пруду в окружении бетонных коробок, стоит по колено в воде задумчивая цапля – размышляет о вечном. В катиной шерсти запутались какие-то мелкие зелёные шарики, которые она вечно подбирает в кустах. И растёт малина на опушке нашего леса, и вырубка заросла сияющих иван-чаем.

21
{"b":"580865","o":1}