Литмир - Электронная Библиотека

Ну, а мои любимые придорожные клошары просто собственники – огромная палатища рядом с маленькими (что в ней?), зонтик от солнца над столом, не только собаки, но и коты – всюду жизнь.

Клошары – это вам не бомжи, это не бедолаги, с которыми случилось несчастье, и они остались без жилья – это убеждённые божьи птички, человеки, не желающие вставляться в установленную систему жизни – дом, метро, работа, метро, дом.

Конечно же, есть уйма способов жить иначе и при этом не на улице, но вот почему-то в Париже испокон веку жили-не особо тужили эти странные птицы.

Не всем же путешествовать по Африке, или ходить с осликом по деревням и показывать в школах кукольные спектакли, как сделали две бросившие работу и квартиры подружки – я о них читала в зверином журнале. Не всем писать книги и картины...

Некоторые подаются в клошары.

Когда я только начинала жить во Франции, а начиналась моя французская жизнь в Анси – маленьком городке в предгорьях Альп – мы возвращались ночью домой, когда к нам подбежала девушка и попросила помочь – она пыталась оттащить с мостовой на тротуар мирно там спящего пьяного клошара – Джейк честно схватил ворчащего сквозь сон и пахнущего отнюдь не фиалками мужика подмышки и отволок его на скамейку...

Однажды в Париже, в садике в Маре, я с интересом смотрела, как очень милая с виду девушка пьёт с клошаром из горлá –дешевейшее вино из пластиковой бутылки – ну, выпивала и выпивала. Я уже относительно долго жила во Франции и не так уж удивилась.

Очень симпатичный клошар, проживавший на площади Контрэскарп, праздновал свой день рожденья – на деревьях висели воздушные шарики, на бутылках шампанского были повязаны бантики, в гости пришли другие клошары.

tarzanissimo рассказывал мне про знаменитого клошара с острова Сан-Луи – у него был сын – нейрохирург – в пятницу он приезжал за папенькой на машине и отвозил его домой, но в понедельник папа опять убегал на улицу.

Лет пятнадцать назад произошла грустная история – жил-был клошар, коллекционировал старые газеты, газеты жили в квартире, а клошар на улице. Потом случился пожар – сгорели газеты...

Клошары не попрошайничают в транспорте, разве что полушутливо попросят денег, не отходя от своего клошарского местообитания.

Однажды бегемочья мама проходила мимо знакомых ей клошаров около метро, и один из них, не вполне трезвый, попросил 10 франков. Бегемочья мама вполне справедливо заметила, что даст она 10 франков, и что – он тут же отправится в магазин за бутылкой. Клошар нашёлся: «Мадам, есть мы тоже хотим, обещаю, что на ваши деньги я куплю бутерброд».

Этой зимой клошарам выдали палатки.

И в жару они поняли, что у реки лучше.

Жара. Ну что ж – жара.

Когда-то в Эрмитаже – прохладном, торжественном – долго стояла, вперившись в привезённую на выставку «Арабскую кофейню» Матисса. Белые тряпки, белые стены, бело-голубое небо. Чистая статика, абсолютность неподвижной тишины.

«А на этом Матиссе меня всегда почему-то раздражала пижама. На картине в пижаме нельзя. Ни то ни сё. Нужно либо при всех орденах и украшениях, либо голым. В кальсонах, и то приличнее, чем в пижаме. Какая-то непроявленность. Подделка, подмена: костюм в отсутствие костюма. Ну, в быту ещё куда ни шло. А на картине – стыдно смотреть. Это в нём, в Матиссе, его буржуазность проявилась» – очередная цитата из писем Синявского, из трёхтомника. Я очень люблю этого Матисса, несмотря на то, что на пижаму мне тоже всегда было неловко глядеть.

Вроде бы, я очень неплохо знаю Марью, и множество раз мы с ней о разном болтали, и слышала я её рассказы. И рассказы Синявского слышала. И много мы с ним разговаривали. И дружим мы. Но вот эти письма – я, кажется, впервые влезла в шкуру.

Два письма в месяц – и все Марье.

Главных героев в этой книге двое – есть ведь ещё Марья. Марья, на которую Синявский взвалил груз,– он пишет только ей – она его единственная связь с миром.

Сталинские лагеря на себя не примеришь, эту историю – примеришь.

Синявский отлично знал, что его посадят. И Марья знала. Когда он рассказал ей, что печатается за границей под псевдонимом, она приняла это знание с полным пониманием, что посадят – вопрос в том, когда. Синявский отнюдь не политический деятель, интерес к общественной жизни у него всегда был слабый – он относился к людям, по поводу которых советская власть,– не отдельные её представители, а именно сама машина,– особенно бесилась,– к тем, кто эту власть мало замечал, живя так, будто и не было её.

И его лагерные письма не о лагере. Эти письма – смешение жанров – признания в любви, беспокойство о здоровье сына Егора, которому было несколько месяцев, когда Синявского посадили, куски будущих книг и статей, ежедневные наблюдения – всё это рядом, перетекает одно в другое. … Лагерь, конечно, не сталинский – в этом лагере не мучают,– просто скученность, невозможность уединиться, унижение досмотрами и несвободой, невкусная еда, тупая тяжёлая работа. В этих «терпимых» условиях человек живёт, почти 6 лет живёт, ждёт писем, свиданий. Живёт, а не изживает время. Думает. Читает. Пишет.

Из лагерных писем А. Синявского:

«...здешняя моя жизнь в психологическом отношении похожа на пребывание в вагоне дальнего следования, когда роль поезда исполняет ход времени, которое своим целенаправленным движением порождает иллюзию осмысленности и насыщенности самого пустого времяпрепровождения, поскольку чем бы ты ни занимался,– «срок всё равно идёт» и, значит, дни проходят недаром, а как бы работают на будущее и за счёт этого становятся содержательнее. И как в поезде, пассажиры не очень-то склонны заниматься полезным делом, потому что их существование оправдано неуклонным приближением к станции назначения. … Жить на иждивении у будущего мне неохота. Но дело не во мне, а в парадоксальности ситуации, восполняющей отсутствие смысла жизни осмысленностью её изживания. Иногда кажется, что в таком состоянии, поджидая, когда исполнится срок, люди могут быть счастливее, чем в условиях свободы, но только не вполне сознают эту возможность».

Во вновь открытой Оранжерее я после долгого перерыва глядела на Сутина. Я его уже много лет, как люблю – с тех пор, как в конце 70-х нам каким-то образом достались слайды, сделанные с его работ. Потом была Оранжерея, и однажды большая выставка в Шартре. Из самых ещё детских – селёдка, присланная ему мамой из местечка в Вильнюс и попавшая на полотно, потом, наверно, всё-таки съеденная. В этот раз я вдруг поняла, что Сутин – жёсткий художник. Яростный. И трагизм, контрастность, резкость весёлого времени между двумя войнами в нём проявлены на полную катушку.

Что отделяет искусство от личных писем и дневников? «Записки блокадного человека» – очевидным образом относятся к художественной литературе. И «записки у изголовья».

А дневник Анны Франк? Тани Савичевой?

Уровень отстранения? Общечеловеческая значимость личности автора? Насколько существенна авторская оценка собственной деятельности?

18
{"b":"580865","o":1}