Литмир - Электронная Библиотека

До меня доходит:

— Нет!

Нет, мол, и никаких гвоздей. При этом мощио, как амазонка, отстраняется, остервенело локтями пихнула. Слышу ее шип змеиный: "Потом, потом!"Что потом? Почему потом? Потом — суп с котом. Мне сейчас, а не потом. Еще не вполне пропетриваю, что значат ее слова. Она твердо говорит: "Милый, успокойся". Голос сухой, трескучий, чужой. Это голос не моей Веры, подме­нили невесту. Нет в ее голосе ни ноты индивидуального, личного, мягкого, того, Вериного, а одно надличное, видовое, холодное, бездушное, безжизнен­ное. Она говорит, что после ЗАГСа будет моя, бери, владей, властвуй всласть и как твоей душеньке угодно. Так и сказала: "Ка-к хочешь и как твоей душень­ке угодно". Опять звучит ее металлический, бездушный голос: "Потерпи. Недолго осталось". У Шекспира есть страшный образ, страшная метафора: "Непорочна, как лед"...

Сейчас, спустя века, можно и благомудрствовать, холодно рассудить, что Вера, безусловно, права. Непререкаема права! Почему не повременить еще три дня? За эти дни мало ли что могло случиться. Можно попасть под трамвай. Объясняй потом какому-нибудь патологическому ревнивцу, как случилась беда, почему приметный изъян в твоем юном, прекрасном организме. Наш брат мужик страсть подозрительно, мнительно-болезненно относится к эдаким изъянам. Как хочется во всем быть первым! Обноски, объедки — фи. После тебя я брезгую. Противно и — все тут. Видать, это за­ложено глубоко в психике мужчины, гены, природа, наследственность, а выше себя, своей природы не прыгнешь. Тут у нас отсутствует и толика трезвости, притом у всех без исключений.

Но сию мораль басни, дорогой читатель, я вижу нынче, спустя годы, когда у меня взрослые дочери, и я знаю жизнь вдоль и поперек и наизусть, когда я понял, что такое слепая мужская ревность. Волосы мои побелели, полиняли, я, как змей, мудр, как император Марк Аврелий, рассудителен, спокоен стоически, как Будда,бесстрастен. Но не таким я был в 1947 году. Разохотившийся двадцатилетний юнец требует у невесты, что, считает, ему положено, забыв, что она еще не жена, а потому не обязана выполнять супру­жеский долг. Он не слышит и не хочет знать никаких разумных житейских соображений и всяких там несуществующих моральных категорических импе­ративов. В костях ломота, шлея под хвост попала, не хочу и не могу годить:

— Сейчас или никогда!

Моя-то амазонка ни в какую, непобедимая, увертливая крепость, борется, бурно, энергично устраняется, применяет военные хитрости. У ней свои серь­езные философские резоны говорить мне "нет", этим резонам испокон веков учат девушек всех стран и народов.

Ах, так? Спасибо. Дебет-кредит, значит? Крохоборка! Бухгалтер! Стерва! Не увидишь меня больше! Ноги здесь моей не будет. Психанул — моча в голову шибанула. Забалдело ору, смачно, непотребно и во что горазд выража­юсь, утратил меру и приличия, забыл, что мы в квартире не одни. Дал ходу в коридор. Море по колено. На ходу штаны беззастенчиво подтягиваю. Злоба в груди, а пламя романтической, юношеской любви погасло. Один пепел.

В коридоре откуда-то взялась Верина сестренка-шибздик, забыл о ее существовании. Сестренка орет:

— Витя, с ума сошли! Витя, опомнись!

— Тебя еще не хватало! — без оглядки дую по лестнице, сигаю через три ступени, растерзанный весь, раздрызганный весь, галстук в руке держу. Та за мной устремилась, хочет меня, обалдевшего черта, унять, вразумить, вернуть. Раздухарился — ни в какую. "Не суй нос не в свое дело!"Она задорно ска­чет рядом, упрашивает, пророчит, что сам же после жалеть буду, что Вера пра­ва, что ее надо простить, что нельзя так. Уселись мы, наконец, в темном скве­рике — укромное, тихое местечко. Гудит голова, не слушаю ее. Сестренка прилежно взялась увещевать, уговаривать. Тысяча и одна ночь, ничего не скажешь! Помнишь ли ты, читатель, фильм "Сердца четырех"? Уговоры пре­кратились внезапно, неладно, негаданно. "Офелия, иди в монастырь!"— оборвал я; без предварительных мерехлюндий, полутонов и переходов, прив­лек к себе Нинку, молча начал ее целовать. Маленькое открытие: она целу­ется точно так, как Вера, те же мягкие губы! Гены. А я уже беззастенчиво бубню Нинке льстивые, безумные слова о любви. Пустой треп распалившего­ся, разохотившегося кобеля, так? Нежданно-негаданно слышу, что Нинка давно тайно вздыхает обо мне, сохнет, завидует, ревнует сестру-красавицу.

Лестное открытие: для нее я "свет в окне", что она готова на все и хоть сейчас. без всяких предварительных формальностей, рада-радехонька попуститель­ствовать, утолив пылающее, яростное юношеское сердце. Без риска нет женщины!

— Идем!

И вот мы цельную вечность поспешаем, никак не дойдем, бежим, целуемся на ходу, держим курс назад, на улицу Воровского. Прибежали впопыхах, задыхаясь, как презренные, подлые воры с хищенкой в руках, оглядываемся, прислушиваемся, проворно сняли обувь на лестничной клетке перед дверью, тихо, трусливо открыли дверь Нинкиным ключом, гуськом, по стенке, преда­тельски, неверными шагами крадемся в Нинкину комнату — благо сразу направо, далеко от Вериной, где только что пылал и громыхал непримиримый скандал. Прошмыгнули. И успешно. Зажгли свет. Тушим свет. Ни зги не видно, но приметил, где кровать. В запарке, на скорую руку ее раздеваю, канителюсь, а она робко, но очень ловко, удачно ассистирует мне, опять об­нял ее, совсем голенькую, слышу, как ее сердце -трепещет, хочет выскочить из груди от счастья. Губы — мед; вся она — желание. Храбрый, раболепный, покорный моей вожделенной воле, безропотный подросток. Умница. Складно, славно, безотлагательно, просто, а решается вопрос вопросов! Услышал Нин­кино обалденное девичье "ах!", каким-то далеким краем сознания отметил, упрекнул себя: "Е-мое, что же я напроказил! скотина!""Не жалеешь?"— пытаю. В ответ услышал блаженный, лихорадочный Нинкин лепет (а во тьме сверкали глаза): "Что ты, я счастлива!"Она сжимает худенькими руками сильно, до синяков мою шею, слышу нескончаемый, захлебывающийся дифирамб, дионисирамб: "Мой, мой, мой! мой! Я, как в дремучем сне, счастли­ва! Мой, мой!"Знаешь, читатель, что я, заблудок между двух сосен, женился на Нинке. О бывшей недотроге-невесте раздраженно думал: "Так тебе, жлобка, бухгалтер, фригидная стерва, и надо!"Не из одной вредности я женился на Нинке. Обнимая Нинку в тот раз, я мысленным взором ласкал Веру, притом в ласках Нина очень походила на старшую сестру, красавицу, со спиною, что с картины Веласкеса. Мне отнюдь не кажется неправдоподобным и сомнитель­ным, что во тьме ночи Иаков не разобрал, что ему вместо любимой Рахили подсунули нелюбимую Лию, сестру Рахили, что Озирис в ночи перепутал, не отличил Изиду от Нафты. Читатель, вспомни себя: мужской вкус непостоя­нен, блуждает, эволюционирует. Я хочу сознаться, что миниатюрная Нинка сумела деформировать, изменить, подчинить мой вкус, мои зыбкие представ­ления о вечной женственности. Но должен утвердить еще нечто, что удивит читателя: не только в моей голове заменился идеал, но произошли изменения и во внешнем, объективном, данном нам в ощущении мире, притом изменения к лучшему. Дело в том, что от яростных, истовых моих объятий и мужских подвигов пошла моя Нинка, замухрышка, малявка, бесцветная птаха, голе­настый подросток, вовсю хорошеть, цвести, дозревать, довоплощаться жен­скими статями. Была-то прямо кожа да кости, легонькая, как цыпленок, но вот прошмыгнул медовый месяц, и эта заморышная, подростковая худоба слиняла, сошла на нет, как с гуся вода. Ножки вытянулись, словно кто их умело дернул, растянул, икры интересно округлились, кожа улучшилась ка­чеством, подкожный жирок нарастился, хороши щиколотки, с ума сойти можно. Я ничего не выдумываю и не воображаю. Ей вовсе уж не подходил нулевой лифчик, а потребовался, к нашей обоюдной радости, побольше, сначала № 1, затем и № 2. Нет, это вам не одно голое воображение, фантазия и вольгот­ный восторг неожиданно втюрившегося в собственную жену мужа, а нечто имеющее отношение к объективной твердой реальности, которую можно из­мерить точным прибором, которая существует и для других трезвых людей. Не одни груди да ножки изменились, переменились, улучшились, а все абсолют­но: резче округлились бедра, обозначили узкую, осиную талию. Бедра у Веры пошире, но талия у Нинки просто восторг, изумительна. Еще с германской, империалистической войны у моего отца сохранился ошейник, который, как я уже сообщал, отец в тот раз использовал для экзекуции. Красивый ошейник с фигурными, блестящими, бляхами-наклепками. Отец хранил его, как память о германском ..плене. Нинка быстро: этот ошейник разглядела, выпросила у отца, приспособила, носила, как ремень на талии. Как тонка должна быть талия, чтобы подошел собачий ошейник! И откуда эта Психея могла разгадать мое тайное желание, чтобы она надевала этот ошейник при исполнении су­пружеского долга? Голенькая, лишь ошейник на талии! А знаете, почему я полюбил Гомера, почему он мне открылся своею бескрайней глубиною и прелестью? "Илиаду"я одолел поздно, когда вернулся из лагеря, домучивал­ся в университете. Читал, зевал, скучал, чуть челюсть не вывихнул. Дело не шло дальше 2-й главы, до перечия тех, кто явился с великим Агамемноном под Трою. Очень понимаю Мандельштама, который каждый раз спотыкался на этом месте, засыпал: "Я список кораблей прочел до половины...". Однажды я открыл Гомера наобум, как блаженный Августин Святое писание, ахнул (как и блаженный Августин, которому попал в поле зрения стих 14 гла­вы XIII "Послания святого апостола Павла к Римлянам""...и попечение о плоти не иревращайте в похоти". Эти простые слова предназначались ему, напис.аны для него, для его пробуждения). Я прочитаю, как Гера выцыгани­вала у Афродиты "узорчатый пояс", чтобы обольстить Зевса (Песнь четыр­надцатая. Обольщение Зевса):

28
{"b":"580854","o":1}