— Твоя,— говорит Бирон.
— Не жаль?
— Слово,— говорит Бирон,— закон. Здесь без обмана. Не в церкви. Мне доставили приятность его жадность и твоя подлость. А за цветы удовольствий надо сполна платить. Обычай предков. Особливо на безрыбьи, когда забав и удовольствий мизер, раз и обчелся. А ты вахлак обездоленный, чего зубы жалел? Головотяп нерадивый, на фу-фу живешь, халтурщик. Для себя не можешь работать. Трус, лодырь. Национальное бедствие. Учись, пример бери. Герой, Мересьев, настоящий человек! Скажи, чтобы тебе умелец оставил. Справедливо будет. Она была открыта. Не смотри на меня глазами обиженной, голодной собаки. Я банку отдал. Иди, требуй свое, иди же: на бобах останешься. А может, у тебя диабет? Вредно сладкое?
Колобок не мешкая слинял, уволок банку в свое укромное логово. Дорвался, прилепился к банке страстной душою, приголубливал, все через край, гужевался. Не торопясь, усердно лакомился. Кипяточком прихлебывал, утрамбовывал. Пайки-то не было: остаток от утренней пайки дожевал в столовой. Уплетал, порою кисою мурлыкал: "Фартовая бацилла". Ему радостно кричали: "Выверни, дурень: ловчее станет. Оближи". Но Колобок жестоко был наказан. Желудок, не имеющий большой привычки к сладкой жизни, спасовал. То и дело Колобок шмыгал из барака с искаженным лицом. Потащил нас Колобок. Помнится, я нечаянно высказался в манере, которая вообще-то мне не свойственна, полез к Бирону с дружественным советом: мол, говорю, умерь язычок, кончай театр для себя. Не следует раздражать и дразнить население барака. Зачем так явно и бесцельно дразнить гусей? Надо быть благоразумнее, осторожнее. Бирон вломился в амбицию:
— Начхать с тринадцатого этажа. Думаешь, к вам они лучше относятся? Да они презирают и меня, и вас, и Краснова. И ненавидят. Белая ворона. Чужеродное тело. Меня этот кретин, что на раме стоит, спрашивает: твой корешь, долгохарий, тоже еврей? Юноша, это о вас. А ваш Краснов дурак. На общих. Думает, к народу ближе. Да они его презирают. Я русского человека вижу насквозь, как Вий. Ясен его портрет. Посмотри на эти хари! Когда русского человека угощаешь, его можно третировать, унижать, как твоя душенька соблаговолит. Глянь на этого типа. Хорош? Если бы я был президентом Соединенных Штатов, я бы эту страну сжег, сжег бы эту скверну, подлость. Ненавижу! Хамье, взбеситься можно. Кретины! Мерзавцы! Кошмар! И я должен жить среди этих скотов! Тихий ужас. Как я принимаю Ницше, сказавшего: "Я с жадностью жду конца". Сие есть и мой катехизис.
Как-то после работы Бирон призвал Краснова:
— Юноша, можно вас на минутку. Хотите философско-психологический этюд? Я вас прошу, очень. Продолжение нашего разговора. Садитесь. Бесплатно.
Бирон кромсает с усилием сало, отсекает маленькие дольки, бросает Яшке Желтухину, как собаке. Тот стоит на четвереньках, ловит сало пастью, с ловкостью фокусника ловит. Бирон комментирует этюд:
— Отпетый кретин ты, Яшка. Говно! Не стыдно так унижаться? Говоришь, что с такими посылками и дурак проживет? Сколько тебе лет? Убелен сединами, а ума так и не нажил. Чурбан, капли нет ума, казанский мыло. Слушай, друг ситный, знай: есть такой закон, и божий, и человеческий, на, великих скрижалях записан. Жить я должен сдобнее тебя! Понял? Мои родители живут так, как тебе и твоим предкам не снилось. Деды и подавно жили слаще. Какой тут разговор. Я и в лагере живу лучше тебя, хоть ты и старшой. Войны, революции ничего не меняют и не изменят. Так было, так будет. Кому шишки, кому пироги и пышки. Дается имущему; а у неимущего отнимется последнее. Все течет, ничего не меняется: кошмар истории.
Яшка Желтухин масляно сияет, пробует вилять задом, сало уминает.
— Говнюк ты, Яшка. Сраное русское говно. Как не стыдно. Неужели у тебя чести нет? Скажи, Яшка, когда человека угощаешь, можно его унижать? Как? Раскинь мозгами. Пошевели шариками хоть раз в жизни, не все багром.
— Колбаской унизь меня малость,— хитро щерится Яшка, красноречивобесстыдно заглядывает в глаза Бирону.— Колбаски, мил-человек, больно охота.
— Подлец! Ух, какая сволочь, какая подлая скотина! — задыхается от восторга Бирон, весь просиял. — Бездонная, как тартар, беспардонная, непробиваемая сволочь! Наш современный, полюбуйтесь! Ничего не попишешь, придется тебе колбаску дать. Лови, злодей! Нахлебничек на мою голову нашелся. Жируется. Как ты сказал? Колбаской меня унизь? Воистину велик русский народ! Какие перлы! Зернисто. Нет слов, башка! Вот в чем наша сила. Вот почему войну выиграли! Вот почему татар сбороли. Весь мир подомнем под себя. Да что нам вонючие американцы с их грандиозной техникой. А надутые англичане? Парламент, парламент! Французы — выродки, минетчики. Всех слопаем, спета их песенка! Третий Рим. Слопает удав и на солнышке будет греться. Скажем, так и было.— Адресуясь больше к философскому уму Краснова, чем ко мне: — Признаю, промашечка. Сел в лужу.— Бирон театрально возвел обе руки к близкому небу барака. Гибель Помпеи. Мои убеждения рухнули. Эту скотину ничем не унизишь. Нет ни чести, ни самолюбия. Жрет, как кот Васька, меня презирает. Не я его, а он меня унижает, смеется надо мной. Обжирает. Скажи, Яшка, презираешь меня? Какая сволочь! Пред вами грядущий хам. Не близ, а рядом, пришел, победил. Полюбуйтесь. Смирись, Европа!
Очень многие события и напасти протекали не на моих глазах. Не мог же я одновременно находиться в нескольких местах. А получается. Я вроде уже успел сообщить, что перебрался в другой барак. Теперь о Бироне мне непрерывно рассказывает Краснов. Не рассказывает. Он худой рассказчик. А рассуждает на тему, разве можно так вести себя в лагере? Что он, спятил? Мы оба диву давались: Бирон вел себя в лагере не так, как все, явно и грубо нарушал методические требования лагеря. Казалось, что Бирон ищет гибели, закусив удила, несется в пропасть. Здесь это проще простого. И искать не надо. В бараке его, между прочим, два раза лупцевали, но, кажется, так ума и не вложили. Все нипочем: колюч, непреклонен. Не хотел, а может, не мог переломить себя. Озорничал. На хохлов взъелся. Они символизировали для него коммунизм, Россию, Советскую власть. После ОП он подмазал бригадиру: его перевели на самый легкий участок, на наколку, где старшим с незапамятных времен был Яшка Желтухин. Впрочем, не буду делать вид, что я понимаю Бирона. Изложу события в той последовательности, как они шли. Буква, фотографии фактография, если зто возможно. Бирон решил, что совсем не будет работать. Так вот. После перерыва он смотался на бункер, завалился на опилки, ищи-свищи: задал храпака. Его обнаружили не скоро, потурили с нагретого местечка, дернули к начальнику лесоцеха (не был зэком ни ныне, ни в прошлом, а носил на широких, могучих плечах золотые погоны лейтенанта): "Почему оставили рабочее место?""Вместо того, чтобы вечно задавать малоосмысленные вопросы, разумно дать работу по специальности". "Ваша специальность?"Ответ: "Философ!"Шутка ли: уважающему себя человеку услышать столь непозволительный, фанфаронский ответ, притом сделанный откровенно вызывающим тоном. Еще никто из ззков не осмеливался так говорить с этим бесчувственно-чванливым человеком с золотыми погонами, а потому он на какое-то время даже лишился дара соображения и языка; угрюмо молчал, глядел по-бычьи на Бирона, как на неведомого зверя, недоуменно, огорошенно, постепенно раздувал ноздри, раскочегаривался, как самовар у проворной бабы. "Могу работать исключительно на руководящих постах",— прифальцетил Бирон. "Еще что вы можете?""Могу не работать!"— сказал Бирон. "Саботаж! — взорвался начальник лесоцеха зычно-иерихонским басом, видом он все больше напоминал быка, готового броситься на наглеца, закатать всласть и до смерти; хватил тяжким, крутым кулаком по столу — аж стекла в конторе зашлись и зазвенели.— В бараний рог скручу! В тюрьму!"Но Бирон, как вы уже догадываетесь, не из тех, кто за мятежным словом в карман тюркается: "Дудки. А я, вообразите, и так в тюрьме. Дошло? Чтобы посадить, меня надо сначала выпустить. Динь-дзянь. Не получается. Извиняюсь. 58-я, фашист. В кулак свистеть остается". Нашла коса на камень. Поднялся трам-тарарам, и вулкан, стычка боевая: начальник лесоцеха разбушевался, понес в хвост и в гриву; да здесь доктора наук тачки катают, да здесь академиков к тачкам приковывают. Дальше — больше; мой Бирон спуска не дает, подпустил демагогии: читал, что у Гитлера в лагерях академиков к тачкам приковывали, а вот чтобы у вас такое было, не видел и даже первый раз слышит. "Ну, даешь",— уважительно рек Глядковский, бригадир лесоцеха, тертый калач, прошедший огни и воды, в прошлом фронтовик, боевой офицер, Ванька-взводный, в конце войны капитан, примечательвая, стоящая специального внимания фигура лагеря. В бараке только и было в тот вечер, что разговоры о Бироне. Чем все кончится? В своем уме ли? Глядковский, ему-то Биров сунул, а он сытый не кусался, решил не мараться, сделал для Бирона, что мог в этой ситуации: турнул неслуха на шпалорезку, в другую бригаду. От греха подальше. Но Бирон, видать, умом тронулся: не угомонился, продолжал беспечно манкировать обязанностями ззка. Его со шпалорезки турнули в бригаду строителей. Она числилась полуштрафной. Кривой, бригадир строителей, подкарауливал Бирона на разводе, полоснул взглядом: "Подь сюда"!". Бирон бесстрашно глянул на скуластое мурло Кривого, на его единственный поганый глаз и ... (Гомер: "бедность его покрывает ланиты"; "от ужаса членами всеми трепещет") сник. Повял, что вышла промашка. "За зону, тля, не ходи,— цедил слова Кривой, пылая глазом.— Тебе там светить не будет. Это я говорю, Иван! С потрохами сожру!" Бирон забил отбой, укоротился. Неужели раньше не понимал, что лагерь есть лагерь? На земляных работах ему пришлось туго, долбил мерзлую землю ломом; рядом, начеку, стоял неуемный одноглазый страж. Биров разогнулся, чтобы дух перевести, замешкался, а следущий пластически простой, впечатляющий, иревосходвый кадр: Кривой, здешний землитель, землитель милостью Божьей, с форсированного отскока-подскока влепил Бирону каблучищем упрямого сапога, умеючи и от всей вдохновенной, экстатической, ликующей рабоче-крестьянской души вмазал в бок, высоко, где мавифестируется боль, где случились проклятые почки, парвые органы, поддерживающие в первозданном состоянии состав крови близким к составу морской воды, образующие мочу, выделяющие из организма избыток солей, чужеродные и токсические соединения (хорошо, что у человека их две!); потомок русофоба семнадцатого века Хворостинина и русофоба восемнадцатого века герцога Курляндского захлебнулся болью, преобразился в_ бескровво-серо-трупвую неприглядность, осел сеттером, сыграл, скособочившись и даже не подставив маленьких рук, в смирительную яму, которую долбил, углублял. "Вставай, сучий потрох! Темнишь, тля!". Кривой поливает Бирона натренированными ногами — спортивная злость, удары безукоризненно точны. "Сачок, бери лом! Вонючка гнойная!"После работы дерзкоречительный Бирон намылился было в санчасть, лелеял нежность, что пустит пену, закосит: не тут-то было! Фанатичный Кривой упредил тактический, возможный маневр, завалился в кабинет врачихи, поднял бучу: горлопанил, стегал медицину глаголами лагеря. Жиды, мол, засели в санчасти, потакают симулянтам, фашистам, чтоб им всем пусто было, а он, Иван, должен для страны к празднику, через две недели, погрузочную площадку сдать. А людей нет! С кем работать? Начальница санчасти совестливым тоном, но твердо, прямо, честно сказала, что былой фавор Бирона накрылся, что освободит лишь на завтра, а в следующий раз его здесь ждет от ворот поворот. А в бараке пошли о Бироне нехорошие шу-шу-шу, мол, стукач, давно пора такому по шапке дать, приземлить. Яшка Желтухин словно воскрес, отыгрывался за прошлое: "Вместо Сталина думал сесть!". Будит утречком развенчанного Бирона, торжествует: "Эй, гроб с музыкой, подъем! Эй,— дергает за ногу,— вставай, буржуй, с поетели, грибы жарены поспели!"Читатель, были вы сами в безвыходном положении? Хватались ли за соломинку? Бирон выкинул трюк из области безумного, но сейчас он мне более понятен, чем раньше. Он не вышел за зону. Хоронился в уборной, где его застала поверка, после спровадился в соседний барак, мельканул мимо дневального, который не признал в нем чужака, залез на чьи-то нары, лежал недвижно, ждал. Человек не иголка. Все же нарядиле пришлось сбиться с ног в поисках отказчика, еле нашел, стащил беднягу с нар за ногу, с верхних нар: Бирон дербалызнулся я те дам, как Икар с верхотуры. Чудом не гробанулся, ушибся порядком. Погнали взашей раба божьего в изолятор, но там и пятнадцати минуток не продержали, отнеслись к проступку келейно, по-домашнему, даже не занесли в черный список отказчиков, не оформляя протокола, погнали на лесозавод с отдельным конвоем. Стоит ли говорить, что веселого мало. Не пожелаю вам такого, читатель. У вахты, облокотившись на косяк, преспокойно ждал Бирона Кривой, словно орел, готовый вцепиться в добычу; глаз его сладострастно пылал. Они двинулись к объекту, который не там, где лесоцех и сортплощадка, а на отшибе. Шли узкой, нахоженной тропой. Бирон впереди, безропотный, беспрекословный, ввергнутый в пучину страха; Кривой за ним по пятам. Издали, на снегу, при свете яркого солнца они смахивали на двух пингвинов, гуськом идущих друг другу в затылок. Бирон не выдержал чреватого молчания, оглянулся. "Бей!" Но кто ж откажется бить виновного, бить по праву, по справедливости? История сообщает, что сил дойти до зоны у Бирона хватило. Дать лапу Кривому? Говорят и пишут, что ни одна крепость не может противостоять ослу, нагруженному золотом. Все мое, сказало злато! Словно прочитаны его мысли: в барак заявилась депутация от Кривого, двое, шестерки, помялись у нар Бирона; один из них ткнул в сапоги Бирона, хорошие сапоги, кирзовые: "Жмут". Бирон сблочил сапоги, передал; они ушли с трофеями. Читатель, знаешь ли ты, что глубинное, истинное зло так же бескорыстно, как и добро? На другой день у вахты гудел Кривой: "Думаешь, лапу дал, филонить будешь? Посмотри на меня! Я — твоя смерть!". Вще один день кончился, бригады собирались у вахты, чтобы идти в зону. Краснов узнал Бирона лишь по скрипучему, высокому голосу. В строю они рядом. Утро было погожее, а теперь все по-хамски сменилось. Пьяный, шатающийся, неуемный, метельный ветер буквально царапал и кусал зэчьи морды. Бирон согнулся в три погибели, буквой "Г", еле волочит ноги, отстает от строя. Краснов подхватил его, как когда-то меня в "воронке". Бирон тут же повис на Краснове, вцепился в него, как птица, железными когтями. Они отменно отстали от строя. В ясную, сократовскую голову философа лезут гадкие байки Шалимова про то, как пристрелили верзилу-бендеровца. Философ оглянулся на цербера. Конвоир идет близко; винтовка наизготове, чуть штыком не упирается — в двух шагах. Не положено так близко, пульнет! Молодой парень, юнец. Тридцатый год, может, тридцать первый. Исподволь страх щекочет спину. Пиф-паф, отвечать не будет. Попытка к побегу. Вот и вахта! Пронесла нелегкая! Без фокусов дотянули до зоны. Не загогуливая в столовую, Бирон доволок непослушные ноги до нар, бухнулся, благо место внизу. Голову бросил на руки, полупокойник.