Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В ночь на 26 июня 1941 года, на четвертый день после начала войны, немецкие самолеты уже сбрасывали осветительные ракеты над нашей деревней Ковгары Минской области, где отец работал техноруком спиртзавода. Фронт стремительно приближался. Власть как ветром сдуло, жизнь остановилась, поезда не ходили. После неудачной попытки бежать на «кинопередвижке» (ее водитель и киномеханик, сами предложившие нам ехать с ними, через три километра раздумали и отвезли нас обратно) мы как будто оцепенели. Выхода не было. И вдруг – делегация рабочих, невероятно разодетых, я их такими не видел даже в самые большие праздники. Некоторые были сильно навеселе: отец выпустил из цистерн, чтобы немцам не досталось, тысячи декалитров отборного 96 %-го спирта-ректификата, и весь поселок ринулся с ведрами к сточным канавам…

Двое из пришедших, оказывается, были в Первую мировую в германском плену – и забыть его не могут: «Культурный народ немцы, умеют жить. И нас научат». «Ты, Арон Менделевич, – продолжали делегаты, – хоть и еврей, но не коммунист и хороший работник, будешь вкалывать на немца, как вкалывал на советскую власть. А если что, мы тебя в обиду не дадим. Оставайся!» Услышав отцовское «Ладно, остаюсь», я закатил страшную, сумасшедшую сцену. Не знаю, что помогло мне так явственно ощутить неминуемость нашей погибели: вот уже года два как СССР дружил с Германией, и о ней говорили только хорошее. Даже фильм про псов-рыцарей «Александр Невский» перестали показывать. Как бы там ни было, но сцена подействовала, мать меня поддержала, отец запряг заводскую лошадь – и мы с двумя чемоданами уже затемно рванули на восток.

Дня через три я услышал, как колонна бойцов, тяжело шагающая навстречу нам по Бобруйскому шоссе, поет незнакомую мне песню. Звучала она красиво, но в необычном для походной песни ритме: не на два или на четыре, как полагается маршу, а на три, напоминая то ли медленный вальс, то ли полонез: «Вставай, страна огромная, / Вставай на смертный бой…». Так в обойме обожаемых мной советских песен появилась еще одна – «Священная война»…

После тысячи километров пути, в Курске, мы втиснулись в переполненный беженцами и вшами товарный вагон, в котором добрались до Омска, где у нас были родственники.

Там, впервые в своей жизни став горожанином, я начал учиться музыке (до этого играл самоучкой на всем, что попадало под руку, – балалайке, мандолине, гармошке, гитаре), окончил училище по классу скрипки и в 1948 году поступил в Ленинградскую консерваторию на теоретико-композиторский факультет. Оканчивал я ее в тревожном 1953-м, в самом начале которого разразилось «дело врачей». На то, чтобы остаться в Ленинграде, надежды не было никакой. Меня распределили на преподавательскую работу в Восточную Сибирь – Читинское музыкальное училище.

Смерть Сталина и апрельская публикация в «Правде», отменявшая обвинения против «убийц в белых халатах», круто изменили мою судьбу. Ученый совет консерватории задним числом рекомендовал меня в аспирантуру, я был принят, и мой руководитель М. С. Друскин посоветовал мне посвятить диссертацию особенностям симфонической драматургии Шостаковича. Я написал ее почти всю, дважды опубликовал большие фрагменты, но так и не закончил. Я как-то остыл к чистой теории. Меня увлекли педагогика, чтение популярных лекций, работа на телевидении (где я вел передачи о музыке с 1960 по 1972 год), а с начала 60-х – гитарная песня. И все же я продолжал публиковать музыковедческие статьи, написал небольшую научно-популярную книжку об истории симфонии «От Гайдна до Шостаковича» («Советский композитор», Л., 1970). Но к началу 70-х мне стало абсолютно ясно, что я не смогу продолжать то, что делаю, – ни в песне, ни на телевидении, ни в публицистике. В 1970 году меня не выпустили из страны на фестиваль «Парижская музыкальная неделя». Секретарь партбюро ленинградского Союза композиторов Юрий Зарицкий рассказал мне в порыве откровенности, что меня не утвердило ленинградское КГБ. Ему показали в «Большом доме» пухлое досье, почти сплошь посвященное моим занятиям самодеятельной песней и связям с ее авторами.

Друзья и коллеги советовали мне стать реалистом и уйти от современных проблем: «Зачем тебе лезть на рожон? Займись Бахом, Генделем, Вивальди!» Для меня это был не выход. Отказаться от того, что меня по-настоящему влекло, значило отказаться от себя. Я выбрал отъезд.

В Соединенные Штаты, где нас с женой в столице Айовы Де-Мойне ждал мой дядя Герман, которому повезло в иммигрантских делах неизмеримо больше, чем его старшему брату, мы прибыли в конце мая 1974 года. Тогда мне было почти 45 лет. Через несколько дней – совершенно неожиданный звонок преподавателей русской кафедры Оберлинского колледжа, что в штате Огайо, недалеко от Кливленда: оказывается, две студентки колледжа, с которыми мы подружились перед отъездом из Питера (они там изучали русский язык), посоветовали кафедре при первой же возможности взять меня на работу.

Такая возможность предоставилась – кто-то, уже принятый на должность директора Русского дома, в последний момент от нее отказался… Четырнадцать лет, проведенные в Оберлине, я преподавал, ставил пьесы на русском языке, в частности придуманные мною спектакли по песням Окуджавы, Галича, Кима, Высоцкого. Двадцать лет подряд преподавал в Летней русской школе при Норвичском университете в штате Вермонт – русский язык, историю русской культуры и музыки, учил студентов и аспирантов петь, понимать и ценить песни российских бардов. Много ездил с гитарой по Америке, выступал в Канаде, Европе. В 1988-м я вернулся к одной из своих профессий советского времени – радиожурналистике, став сотрудником «Голоса Америки» в Вашингтоне. В 1980-м и 1986-м в замечательном издательстве «Ардис», находившемся в мичиганском городе Энн-Арбор, вышли два подготовленных мною тома песен Булата Окуджавы на двух языках с нотной строчкой и буквенным обозначением аккордов. Они были несколько раз переизданы, но очень скоро превратились в библиографическую редкость. Мои статьи о русской песне XX века, официальной и независимой, появившиеся в парижском «Обозрении» в 80-е годы, были несколько раз перепечатаны в России с наступлением горбачевской гласности.

Трансплантация в американскую среду, несмотря на солидный возраст и проблемы адаптации, помогла мне обрести второе дыхание, заново почувствовать вкус к жизни и окончательно освободиться от мифов и заблуждений моей советской молодости. Вхождение в незнакомое общество, постижение его сложностей, его многомерности и противоречий – удивительный, захватывающий и очень нелегкий процесс. Особенно если учесть раздвоенность моего внимания, в фокусе которого постоянно нахо дятся две страны – Америка и Россия. Самым трудным годом эмиграции был первый. Самым волнующим и обнадеживающим – 1991-й. Вслед за драматическим провалом путча в августе и неожиданным крахом режима в декабре одна из самых мрачных песен Галича «После вечеринки» перестала звучать для меня как пророчество и превратилась в документ эпохи, в свидетельство безнадежных, застойных брежневских лет.

…После вечеринки, уже под утро, когда уставшие гости «опохмелятся и выпьют воды со льдом», хозяйка поставит старую запись – «И мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом…».

…И кубики льда в стакане
Звякнут легко и ломко,
И странный узор на скатерти
Начнет рисовать рука.
И будет бренчать гитара,
И будет крутиться пленка,
И в дальний путь к Абакану
Отправятся облака…
И гость какой-нибудь скажет:
– От шуточек этих зябко,
И автор напрасно думает,
Что сам ему черт не брат!
– Ну, что вы, Иван Петрович,
– Ответит ему хозяйка, –
– Бояться автору нечего:
Он умер лет сто назад!
2
{"b":"580603","o":1}