«Нет, совсем не похож».
Танкредо отводит внимательный взгляд от своего отражения; какая беспросветная тоска.
Обычно он заканчивает уборку в пять, и только после этого в маленькую дверку входит одна из Лилий; она приносит ему обед на металлическом подносе. Он обедает один, потный после уборки, провонявший тряпками и хлоркой; он склоняет голову над тарелкой, иногда ему почти страшно. Страшно потому, что рано или поздно он поднимет голову, и опять ему будут мерещиться беззубые, слюнявые рты, которые разеваются все шире и шире и глотают его, сперва одну руку, потом другую, сперва одну ногу, потом другую, потом всю голову целиком; его пожирают не только рты, но и глаза, эти глаза, эти мертвые глаза. Он бьет кулаком по столу, но они не исчезают. «Я и есть их обед, мысленно кричит он, я и есть их обед, они поедают меня постоянно», и, все еще слыша причитания уходящих стариков, Танкредо в последний раз хрипло вздыхает; это твой крест, говорит падре, твой крест. Он закрывает глаза и видит другие глаза, те глаза. И тогда он страшно боится потерять человеческий облик и стать зверем, одиноким зверем, предоставленным самому себе, пожирающим самого себя.
В этот четверг от страха его спасло появление другой Лилии. Как странно: он еще не закончил есть, когда увидел ее на пороге и услышал ее торопливый влажный шепот: «Вы нужны падре Альмиде. Он в кабинете». Эта Лилия — самая махонькая из всех; ежась на холоде у порога, она вытирает руки о фартук и тяжело вздыхает. Все, что связано с падре, приводит ее в такое волнение, что у нее начинают подкашиваться ноги; она усердна до исступления; ее глаза блестят, словно в испуге; за сгорбленной спиной Лилии Танкредо видит часть церковного сада, ракиты, большой круглый фонтан из желтого камня, сиреневый угасающий день. «Идите быстрее, я позабочусь о вашем обеде», говорит закутанная в черную шаль Лилия, подходит ближе и протягивает руки к подносу, «Я потом его разогрею. И принесу вам в комнату».
Это странно, потому что за три года благотворительных обедов падре Альмида ни разу не отвлекал Танкредо ни во время, ни после еды, ни в часы отдыха. На этот счет он дал строгие указания: «В обеденное время Танкредо не беспокоить». Как-то во вторник, в день слепых, он даже рассердился на трех Лилий, когда они, не успел Танкредо закончить свою работу, попросили его помочь на кухне: они хотели переставить холодильник, вычистить угольную печь, раздвинуть четыре электроплиты, чтобы как следует подмести пол, а заодно расправиться с мышиной норой, на которую не обращал внимания ни один из шести церковных котов. «Танкредо поможет вам утром, сказал падре, в любое утро, но не после обеда. Ему самому нужно пообедать, отдохнуть и позаниматься, прежде чем он ляжет спать». И добавил: «После обеда на него не рассчитывайте, если только я заранее не договорюсь с ним об этом».
Лилии больше не донимали его просьбами и оставили за ним только привычную ему с детства работу: сопровождать их по субботам на рынок, приносить и раскладывать в чулане покупки, проверять, как работают печи, чинить сломанные электроприборы, забивать и выдергивать гвозди — необременительные домашние дела. Все три года после окончания школы он занимался только обедами, если не считать самостоятельной учебы под руководством и контролем самого падре Альмиды, например, чтения Библии с комментариями или — другой пример — изучения латыни.
Похоже, сейчас с занятиями придется повременить, с душем и чистой одеждой — тоже. Он должен идти в кабинет, своего рода офис, рабочую комнату, где падре решает земные дела и где теперь его ждет; падре хочет его видеть; «я нужен падре», Танкредо мысленно повторил слова самой маленькой Лилии, «и срочно».
Достопочтенный падре Хуан Пабло Альмида ждал в кабинете не один. С ним за овальным столом сидел дьякон. Бледный, как полотно, дьякон Селесте Мачадо изумленно уставился на горбуна, словно впервые его увидел. Дьякон был человек тусклый и неприметный, как Лилии, и не только потому, что ходил в черном, но и потому, что был абсолютно замкнут: черный круг, омут. Туговатый, ко всему прочему, на ухо, он бродил по территории приходской церкви очередной тенью, сливаясь со стенами. Молчаливый и мрачный. Каменный. От непроглядности его души просто оторопь брала. Если ему на пути попадались Лилии, которые всегда старались его избегать, или рядом оказывался не замечавший его Танкредо, глаза и лицо дьякона вспыхивали откровенной ненавистью, отвращением, молчаливой гадливостью. Разговаривал он, вернее, позволял услышать свой скрипучий голос, только в обществе падре и крестницы Сабины, и то в случае крайней необходимости.
Падре Хуан Пабло Альмида, в свои шестьдесят выглядевший пятидесятилетним, цветущий, каждой порой излучавший здоровье и силу, сидел во главе стола и что-то говорил. Горбун не разобрал слов, но почувствовал, что они относятся к нему: речь явно шла о нем. Дьякон продолжал разглядывать Танкредо так, словно нечаянно наткнулся на что-то предосудительное. К чему столько изумления, подумал Танкредо, церкви надо бы выставлять напоказ своего горбуна — уж кому, как не им, это знать. Или они загляделись на его большущую голову, мудрые (как выразился однажды падре) глаза, чрезмерный для горбуна рост, необыкновенно развитую мускулатуру, которой Бог наделил его по своей прихоти? Танкредо решил не обращать на них внимания и пожал плечами: пусть полюбуются немного, если охота. Альмида и дьякон пили ореховую настойку — ту самую, которой приходская церковь потчевала важных гостей и совсем нежданных визитеров. Падре Альмида указал ему на место справа от себя. Пока Танкредо садился, его обдала горячая волна, исходившая от Сабины Крус — в глубине кабинета она скромно печатала на машинке, склонившись над черным письменным столом. Ее голова была повязана синей косынкой; на горбуна Сабина даже не взглянула.
— А вот и он, моя правая рука, — сказал падре Альмида, не сводя с Танкредо глаз.
Дьякон слегка кивнул. Чтобы не пропустить ни слова, он привычным жестом держал ладонь возле уха, вынужденный немного поворачивать голову, вытягивать шею и смотреть на собеседника краем глаза, как бы исподтишка.
Альмида перешел к делу: он объяснил горбуну, что дьякон чрезвычайно интересуется благотворительными обедами. Он так и сказал: «чрезвычайно интересуется».
— Танкредо, — приветливо спросил он, — ведь сегодня обедали старики, верно? Как посещаемость? Ходят?
— Пустовало только три места, падре.
— Из девяноста девяти.
Альмида, явно довольный, отпил из рюмки.
Дьякон одобрительно кивнул. Он смотрел на горбуна прозрачными, круглыми, водянистыми глазами. Его рот кривился в недоверчивой улыбке.
— И так всегда? Так дружно ходят? — спросил он.
Он следил за словами Танкредо. Не только за словами, но и за его поведением, что сопутствовало его ответам. Повисла неопределенная тишина. Горбун все еще не мог понять причину учиненного допроса. К тому же он чувствовал себя разбитым и опустошенным после перемазанных супом, жиром и слюнями стариков, которые ползали по залу, по столу и под столом, как на древнеримской оргии или шабаше ведьм, и инквизиторство дьякона казалось ему невыносимым. И на него снова напал страх или — хуже того — желание потерять человеческий облик. Он представил себе, как запустит этот стол в потолок, пинками вышибет стулья из-под двух служителей церкви, скинет их на пол, помочится на святейшие головы, потом подойдет к Сабине, задерет серую юбку послушницы, разорвет блузку, с показным целомудрием застегнутую до горла, облапает ее грудь, ущипнет за живот, бедра, ягодицы. Нет, пора исповедаться падре, и как можно скорее, в ужасе подумал он, открыть ему свой чудовищный страх превратиться в зверя. Рассказать, какая буря терзает его душу, иначе он просто задохнется. Ладони Танкредо вспотели, колени дрожали и колотились о нижний край стола.
Но падре Хуан Пабло Альмида ободрил его приветливыми словами:
— Поделись с нами своим опытом, Танкредо, своими выводами. Все это время мы обсуждали благотворительные обеды. Ждали, когда ты освободишься.