В тот раз, когда оборачиваюсь, прежде чем закрыть дверь палаты, я вижу Норвила без приукрашений и преувеличений, таким, как есть. Обезображенное лицо, искалеченные руки, перебинтованное, слабое и беспомощное тело, потухший взгляд и впавшие щеки. Я вижу его последний раз – когда вернусь, пробежавшись под ледяным дождем до ближайшей сувенирной лавки и обратно, сорочки в горошек видно не будет – её накроют тонкой белой простыней.
</p>
* * *
<p>
Сегодняшний вечер начинается для меня с балета. Стремглав кидаясь к билетерше, я забираю последний билет в партер, где-то с краю, ряду на втором и отдаю за это большую часть деньги, что у меня сегодня с собой.
Постоянные посетители недовольно шикают на меня, когда после третьего звонка пробираюсь к своему месту. Моя одежда, несмотря на то, что это хотя бы юбка – уже достижение – никак не соответствует их представлениям о посетительнице чего-то столь грандиозного. Я сажусь рядом с женщинами в вечерних платьях и мужчинами в костюмах, делая вид, что не обращаю на них никакого внимания.
Начинает играть оркестр, и они вынуждены оторваться от меня. С первыми звуками музыки гаснет свет, и в этой теплой, просторной темноте я, наконец, обретаю свободу.
Я расслабляюсь на кресле, немного вытянув вперед ноги, я перестаю сжимать пальцы с той неистовой силой, с какой делала это прежде и постепенно, минуте к пятой, выравниваю свое сбитое дыхание.
Всю свою сознательную жизнь я провела с мамой. Мы жили вместе, ни от кого не зависели и делились друг с дружкой своими секретами. У меня была чудесная мама с голубыми глазами и вечно топырящимися рыжими кудряшками. Она традиционно носила в волосах синий обруч. Она традиционно на ночь стягивала их синей резинкой. Вообще синий – ее любимый цвет.
Мама не пыталась внушить мне ужас брака, но говорила о нем с пренебрежением, как и обо всех мужчинах. Мой отец – Норвил – ее школьная любовь, ее глупая девчоночья мечта. Если бы я не появилась, ничего их вместе бы не держало. И хоть меня она любила, но с осознанием того, что закончить колледж не сможет, свыклась с большим трудом.
Занавес поднимается. Дирижер взмахивает руками, и тут же, по команде, из оркестровой ямы доносится удар тарелок. Скрипка вступает, заставляя сердце биться где-то в горле, хотя классическая музыка – последнее, что бы я согласилась слушать.
На сцене мужчина с загорелым лицом, в высоком тюрбане с сияющим в нем алмазом и широких шароварах огненно-красного цвета. Это главный евнух, как гласит моя программка, с трудом читаемая в темноте. Имя актера располагается как раз под названием балета.
Он о чем-то переговаривается с прелестнейшими одалисками в темно-золотых костюмах и хохочет. Господи, даже евнух хохочет…
Я усмехаюсь, скрестив руки на груди и откинувшись на спинку кресла. Оно красное, большое и уютное. Мягкий бархат приятен голой коже рук.
Мы с отцом встречались два раза в год – в апреле и в октябре. Он брал меня к себе на каникулы во Флориду на две недели и, как правило, всегда водил в Диснейленд, в кино или в кафе-мороженое. Съезжаясь, мы молчали. Нам не о чем было разговаривать и нечего было обсуждать.
Стандартный набор вопросов: «как дела?», «как Рене?», «ты еще любишь мармелад?».
Было время, когда из-за сборов, учений или попросту участия отца в боевых действиях наши поездки переносились. Я радовалась. Он – еще больше.
На сцене одалиски предлагают евнуху шкатулку, полную драгоценностей. Он простирает свои толстые руки (прекрасный эффект костюма), радостно улыбается и… идет к ним. Какой алчный евнух!
Я уже собираюсь разочароваться в девушках, но те оказываются проворнее своего смотрителя. Ясно дают понять, что до тех пор, пока не откроет вторую часть гарема, драгоценностей ему не видать.
Когда отец узнал о планах Алека – моего брата, и по совместительству, своей надежды, наследника – сперва обрадовался. Он был уверен, что сын продолжит его дело и уж тогда поедет, куда пожелает… но план у брата был другой.
Этот день – день, когда он сказал нам - был единственным за все время, когда мои родители объединились и вдвоем, с пеной у рта, пытались вразумить юношу. Мама, например, провокационно стала носить лишь короткие платья, юбки, майки – все с открытыми ногами, плечами и, порой, едва ли не постыдным декольте. Она просила его подумать обо мне, о том, что будет со мной, когда мы расстанемся. Но даже любовь брата ко мне ничего не смогла сделать. Он был на двенадцать лет старше, и ему уже надо было строить свою жизнь. А мне было всего восемь.
Их резных золотых ворот вырывается целое полчище мужчин. В красном, в синем, в оранжевом, в белом… они бегут и бегут, а зрители восхищенно смотрят на их стройные тела, безупречные движения и невероятную грацию.
Одалиски принимают дар евнуха и отдают ему свой. Каждой достается по партнеру. И у каждой, как ни странно (готовились, видимо), имеется собственное ложе из туго набитых чем-то золотых подушек с маленькими широкими кисточками.
Я с улыбкой смотрю на то, как пластично и в то же время отчаянно желая не скатиться в пошлость, они показывают занятия любовью. Поцелуи по груди, по волосам, по ногам… позы, которые меняются… томные вздохи…
Я улыбаюсь и тихонько смеюсь, наплевав на осуждающий взгляд женщины слева. К черту.
У меня никогда никого не было. Никогда. Я вообще не знаю, могу ли я… быть такой же. Я хочу, я очень хочу еще со школы, но случая пока не представилось - или я просто его не искала? Не понимаю. Не понимаю, как этого еще не случилось.
И потому смеюсь горько, едва ли не со слезами. Изысканные ласки одалисок со сцены – всего лишь балерин! – угнетают.
Я ловлю себя на том, что смотрю не балет, а на то, как… и на мужчин. На в меру мускулистых, высоких мужчин, прокладывающих дорожки поцелуев по телу своих любовниц. Господи…
Моя тетя Лисбет была сексологом. Именно она и убедила маму заняться моим половым воспитанием, пока не стало слишком поздно. Эти разговоры, я помню, смущали нас обеих, доводя до пугающего алого румянца и вспотевших ладоней. Но, в конце концов, я убедила ее, что когда придет необходимость, буду хорошей девочкой и сделаю все, как мама научила. Чтобы ее судьба не повторилась и со мной – она больше всего боялась этого.
Контрабас, скрипка, труба и… барабаны, да, наверное они – звук нарастает. А потом раз – и прерывается. Посредине сцены возникает Он, в своем блистающем облике, в своем царском воплощении, в красоте, которую призван изобразить. На его лице не меньше килограмма грима, но я могу с уверенностью утверждать, что основные черты не стерты. Что он привлекателен. Что в нем затаилось нечто интересное, пленяющее и очень, очень желанное.
Я смотрю на Султана, широко раскрыв глаза и выпрямившись на своем месте. Я забываю обо всех гаремных юношах и их ласках – они не идут ни в какое сравнение со своим повелителем.