Главнокомандующий, генерал Гурко, угрожая отставкой, требовал от Временного правительства принятия решительных мер. Правительство продолжало свою самоубийственную политику. Катастрофа надвигалась неотвратимо. Это хорошо видели те, на которых правительство, еще более бездарное нежели царское, смотрело, как на опасных, неисправимых реакционеров.
Безумное заблуждение!
Я готов свидетельствовать честью, что вслед за отречением государя, освобожденный им от данной присяги на верность, уже далеко не составлявший прочную однородную касту, офицерский состав не держал в уме никаких мыслей о каком-либо контрперевороте, с целью реставрации, и готов был служить Временному правительству не за страх, а за совесть.
Это не было, к сожалению, понято.
Офицерский состав – основание всякой вооруженной силы, продолжал служить мишенью для очередной травли, оскорбительных выпадов, незаслуженных обвинений.
Армия стала на путь разложения.
Революция углублялась.
Нужно было иметь крепкие нервы и волю, чтобы не упасть духом, не потерять мужества и нести свой тяжелый крест до конца.
В эти безотрадные, невыразимо скорбные дни, князь Юрий Иванович Трубецкой держал себя с большим достоинством. Только в интимной беседе звучала порой горечь бессилия, разочарование в русском солдате, опасение за печальный исход войны.
По личному приказанию главнокомандующего приходилось выполнять невероятные задачи. Благодаря такту и выдержке, князь выполнял их удачно…
Я не могу не вспомнить, при этом случае, поездки в казачий полк, еще какой-нибудь месяц тому назад носивший вензеля цесаревича.
В день Благовещения, сделав верхом по невылазной весенней распутице двадцать пять верст, князь прибыл в полк в тот момент, когда с минуты на минуту готова была пролиться кровь. Командир полка, полковник Упорников, и все офицеры были арестованы казаками. У каждой избы стоял часовой с вынутой шашкой. Офицерам были предъявлены чудовищные обвинения.
Бунт был поднят приезжим агитатором, субъектом совершенно дегенератического вида, просидевшим войну в психиатрической лечебнице.
В зале сельской школы собралась возбужденная толпа казаков, две-три сотни потерявших человеческий образ людей, требовавших немедленной расправы. Злоба, наглость, животная трусость – все прорвалось наружу. Толпа угрожала, подступала с криками к князю, в своей обычной черкеске, с белым крестом на груди, спокойно стоявшем в кругу обезумевших казаков.
– Станичники, успокойтесь!
Только два слова, произнесенные твердым, властным голосом. Эти слова произвели впечатление. После получасовой беседы, волнение улеглось, офицеры были освобождены, агитатор исчез.
В виде компенсации, казаки упросили князя дать разрешение на уширение казачьих лампас на пол вершка – и весь инцидент был этим исчерпан…
В мае князь покинул дивизию.
Он попал в число генералов, подлежавших, в революционных условиях, исключению со службы, не столько, может быть, в порядке боевой аттестации, сколько за принадлежность к старой русской родовитой семье.
Когда я доложил телеграмму, князь усмехнулся и произнес:
– Усекновение младенцев!.. Это гучковские штучки!
Вторую кавалерийскую дивизию принял бывший командир лейб-улан Генерального штаба, генерал-майор Дмитрий Максимович Княжевич.
Я хорошо его знал, еще как кавалергардского офицера, как толкового, деятельного и, вместе с тем, весьма приятного человека. Смелый охотник, увлекавшийся на досуге облавами на крупного зверя, главным образом, на медведя, достаточно энергичный и решительный офицер, он время от времени подвергался припадкам необъяснимой душевной прострации, и в эти периоды был склонен, как утверждали, к опрометчивым действиям.
Однако, за время совместной службы, я не обнаружил в моем начальнике ничего, что могло бы его выделить из среды вполне нормальных людей. Служебные отношения не оставляли желать ничего лучшего. Это были даже не отношения подчиненного и начальника, а совместная, дружная, деятельная работа по сохранению последних остатков дисциплины в частях, по успокоению солдатских масс и подбодрению офицерского состава.
К этому времени полки дивизии были сосредоточены на железнодорожных узлах – в Гомеле, Минске, Смоленске и Лунинце, для поддержания порядка на станциях и в окрестных районах.
Деятельность начальника штаба в этот период заключалась, главным образом, в беспрерывных поездках по отдельным частям, улаживании различных недоразумений между солдатами и офицерским составом, в борьбе с полковыми комитетами, находившихся под влиянием бессовестных демагогов.
Это была каторжная работа, трепавшая нервы до последней возможности! Сколько раз, в минуты душевной слабости, обуреваемый тягостными предчувствиями, я давал себе слово порвать с этою деятельностью, плюнуть на все и уйти.
Только доля офицера, сознающего необходимость оставаться на посту до последней минуты, заставляла изменять принятому решению и продолжать мученическую, в полном значении слова, работу.
Противник на фронте отошел на задний план. Все внимание поглощалось противником в собственных рядах, сплошь и рядом, незримым, тайным, подстерегающим из-за угла, сеящим недоверие, смуту, злобу, ожесточение, ненависть.
О, будь прокляты люди, создавшие из доблестной русской армии тупое, дикое, презренное стадо!
Моя деятельность приобрела вскоре своеобразные формы, о которых считаю уместным сказать несколько слов.
Однажды, глубокой ночью, меня разбудил телефон.
Начальник штаба главнокомандующего, по личному приказанию генерала Гурко, предложил мне немедленно выехать в Гомель.
Дело в том, что направлявшийся из Петрограда на фронт эшелон лейб-гвардии Финляндского полка, со знаменитой третьей ротой «товарища Ленина», не пожелал ехать через Лунинец, а потребовал направления его через Киев. Необходимо, во что бы то ни стало, вплоть до применения силы, заставить эшелон подчиниться распоряжению.
Через час, сидя в вагоне, прицепленном к дежурному паровозу, я мчался в Гомель.
Я умышленно перегнал эшелон и к рассвету, прибыв на станцию, приступил к выполнению плана. Прежде всего, приказал к прибытию эшелона приготовить обед. Затем, вызвав начальника гарнизона, осведомился о настроении подчиненных ему людей, приказал выстроить на вокзале учебную роту, а командиру драгунского полка, ко времени прибытия эшелона, произвести в непосредственной близости полковое ученье.
На вопрос, можно ли рассчитывать на применение, в крайнем случае, огнестрельного оружия, и начальник гарнизона и командир полка меланхолически развели руками.
Кроме того, я вызвал председателя местного совдепа, токаря по металлу, объяснил обстановку, предложил оказать содействие. Польщенный вниманием, токарь изъявил полное согласие.
Но вот подошел эшелон. Батальон рослых гвардейцев, в порядке революционной свободы вываливший из вагонов в расстегнутых гимнастерках, без поясных ремней, босиком, устремился немедленно к котлам с дымящейся кашей и щами. Начальник эшелона, молодой прапорщик, робким голосом доложил, что батальон желает ехать на Киев.
Через полчаса начался первый акт.
Председатель совдепа взобрался на табурет и выступил с вполне разумной, горячей, делавшей честь его искренности, речью. Солдаты слушали с любопытством, видимо соглашались, но неожиданно, из задних рядов, раздался голос:
– На Киев, товарищи?
– На Киев! – загудела толпа.
Вопрос, клонившийся к благополучному завершению, был тотчас сорван. Тщетно председатель совдепа, надрываясь до хрипоты, пытался образумить людей, наконец, даже угрожал революционной расправой. Его больше не слушали, смеялись, дразнили, стягивали с трибуны. Обругав солдат последними словами, токарь слез с табурета и скрылся.
Моя попытка в свою очередь потерпела неудачу.
Нужно сказать, что маневрирование драгун и стоящая на перроне вооруженная учебная рота произвели все-таки известное впечатление. Солдаты насторожились, неожиданно подтянулись, с вниманием отнеслись к моим словам, уже кое-где послышались отдельные возгласы: