Запад будет идти от Ренессанса к Ренессансу, и Восток тоже. Эта уверенность немецкого писателя Генриха Бёлля[6] убеждает именно потому, что просто и без претензий на пророчество говорит то, что чувствуем все мы. Усталый физически и духовно «современник» на вид участвует в технической гонке, но что продолжает действовать, когда он засыпает? Есть внятный Востоку гений Запада, который нашептывает изобретения ночью. Если бы дело в так называемой технической, европейской или планетарной цивилизации шло об устройстве человечества в мире, о воздвижении великой китайской стены, ум давно бы устал. Теперь он и устает, но каждый раз восстает против самого себя, сохраняя в нерешаемости своих проблем свою внутреннюю свободу. Эта свобода, человеческая природа, занята играми на краю ничто, где ставка больше чем жизнь.
Срыв Ренессанса закономерно повторяется в срыве его толкований. Рассеяние неизбежно из-за ускользания беспричинного и беспредметного настроения, задающего тон всякому крупному событию[7]. Образ праздничного подъема доминирует почти в любой характеристике Ренессанса, часто оставаясь однако непродуманным, иногда до карикатуры. Крайности одобрительного и неодобрительного отношения к Ренессансу сходятся в картине биологического оптимизма, необузданного взлета. Научно-академические редукции Ренессанса к раскрепощению человека, освобождению творческих потенций, расцвету или даже возникновению личности, открытию мира не совсем безвредны в перспективе идеологий национально-культурного возрождения, предписывающих всенародную праздничность или прямо ликование.
О настоящем празднике знают поэты. Они научились фильтровать свой восторг, не смешивая его с опьянением. Праздник скрытно побеждает у них и посреди трагедии. О радости креста помнят ранние христиане. Философия питается своим очистительным огнем. Искусство и настоящая наука умеют выходить к началам вещей. Только эти чистые знания и умения создают собственно Ренессанс. Самые вдумчивые попытки извне реконструировать ренессансную эпистему в лучшем случае останутся поэтому лишь свидетельством захватывающего притяжения Ренессанса и, может быть, вызовом специализированной науке. Мишель Фуко обращает внимание на органику ренессансного мироотношения. Так, обстоятельное энциклопедическое исследование итальянского натуралиста XVI века Улисса Альдрованди о змеях для новоевропейского научного взгляда представляет путаную смесь точных описаний, цитатной эрудиции, мифов и легенд, геральдики, физиогномики, анекдотов, аллегорий и пророчеств; всё это не описание, а легенда, с недоумением скажет о «ворохе писанины» Альдрованди ученый нового склада Жорж Бюффон.
Но описание ренессансной эпистемы у Фуко с равным успехом относится и к античности и по существу к средневековью, не улавливая особенность эпохи. А главное, правда ли, что переход от ренессансного символического языка мира к объективной научности модерна сводится просто к перемене системы взгляда на вещи[8]. Прием новоевропейской науки – не феноменология, которая вкладывает всё свое внимание в разбор существующего, как при изучении змеи (тема труда Альдрованди Historia serpentum et draconum) – в рассмотрение осуществившегося присутствия этого живого существа во всей полноте человеческого житейского и культурного хозяйства от охоты и фармакологии до мифологии и оккультизма. Наука модерна занята предметным исследованием.
Такому исследованию всегда обязательно предшествует выделение объекта, т. е. специализация мира. Конечно, объективируется обычно то, что уже получило имя в традиции. Но раньше существо и сохранность изучаемой вещи обеспечивались в конечном счете миропорядком. Звезды и светила кто-то зажигал, убирал, постоянно передвигал, как светильники на пиру, и за этой сменой иллюминации прочитывался смысл или по крайней мере уверенное присутствие действующего хозяина. Человек модерна не верит не только что вещи несут нам смысл, но и что они имеют сами в себе смысл. Они выданы на руки исследователю, который в случае змеи например, отвлекаясь от символики и геральдики, без предрассудков, т. е. от нуля должен определить биоморфологию, анатомию, генетику живого существа, определить условия его выживания и так далее вплоть до рекомендаций природоохранным структурам. В Новое время произошла инвентаризация сущего с вручением его под полную ответственность субъекту. В качестве объекта выделен и человек и всё в человеке: нос предмет ринологии, гениталии гинекологии, урологии, специализация дробится до бесконечности. Ничто в мире уже не отпущено идти своим природным путем, всё взято под учет и контроль.
Как получилось, что человек повинен отвечать за вещи, начиная с их познания? Он уже не делит заботу о них ни с природой как в древнем хозяйстве, ни с Богом как в средневековом. Оказалось почему-то невозможно спокойно доверить их и себя им. В здравоохранении, санитарии, геронтологии человек берет на себя заботу и о своем собственном существовании. Сменилась «ментальность»? Или, еще раньше и неуправляемо, время-бытие повернулось иначе и мы как всегда не уследили и не успели за поворотом?
Человека, двигавшегося вместе с порядком вещей, словно окликнули. Оглянувшись на оклик, он признал, что звали именно его, и согласился со своим новым призванием. Он обязан в согласии с ним дать отчет о себе и о том, что видит у себя на руках. Он уже никогда не сможет теперь уснуть. Напрасны попытки сделать вид, что оклик ему приснился. Так ребенок, которого одевали взрослые, в один прекрасный день слышит голос, велящий ему найти свои ботинки. Он долго будет противиться, соскальзывая в детство, но вернуться в безотчетность ему уже не удастся.
Окликнутый оказывается при деле. У него призвание. Человечество всегда было обществом посвященных – Богу, земле, отцу, птице, ремеслу, вплоть до отдания всего себя своему обету. Так же захвачен теперь ученый. Но только всегда ли он знает чем именно?
Заколдованный своим занятием, завороженный компьютером, ученый должен узнать, будет ли его объект – живое существо, акции, химическая реакция – вести себя согласно теории. Поглощенный этой задачей, он скорее всего никогда не узнает и никогда не спросит, кому в конечном счете служит. Лучшее, что он отдает, труд, дисциплина, объективность, составляют красивое лицо его посвященности. Но к кому оно обращено? Человек повсюду встречает как в зеркале самого себя. В природе наука модерна находит структуры, развернутые математическим умом. Легко складывается убеждение, что человек сам поставил себе цели, которые достигает своей наукотехникой. Не надо бояться разбить эту видимость. Пленники Платоновой пещеры не сами показывают себе приковавшие их тени. Дело и не в законодательных умах, будто бы диктующих векам свою волю. Предстоит еще понять, кто не дает человеку модерна спать и видеть сны, петь, разыгрывать драму, говорить с Богом или мечтать. Тревожная механика не оставит в покое и никогда сама собой не кончится. Всё новые массы вещей требуют себе заботы в руках человека. Он сам всё больше становится похож на прирученное животное, требующее искусственных условий и надлежащего воспитания. В отличие от этого античность и Ренессанс, Платон и Аристотель, Леонардо и Макиавелли еще могли думать о человеке как о неприрученном, диком существе.
Настойчивый бог, лица которого не видно, разбудил современного человека и требует от него взять мир под сплошной контроль и учет. Его хватка крепнет. Новый диктат велит, не останавливая перебор вещей на Земле, продолжить его в космосе. Размах наукотехники не хочет ограничиться материальными и человеческими ресурсами планеты.
Настойчивый бог принимает облик субъекта, сознания, самости. Тиран, уверенный в своих силах, может снизойти, но не отпустит на волю. Его окрик, требующий отчета и суда, правит человеческими делами. Бог современных христиан давно подвергнут разбору, оценке и суду по тем же правилам научной объективности.