Технология музейного хранения играла для Федорова при этом важнейшую роль. Федоров оценивал технологию XIX века как внутренне противоречивую. По его мнению, современная ему технология служила прежде всего моде и войне – то есть конечной, смертной жизни. Именно по отношению к такой технологии можно говорить о прогрессе, потому что она постоянно меняется вместе со временем. Одновременно эта технология разделяет поколения людей: у каждого поколения своя технология и каждое – презирает технологию предшественников. Но технология существует также как искусство. Федоров понимает искусство не как дело вкуса или эстетики. В его понимании такую роль скорее играет мода. Технология искусства для Федорова – это технология сохранения или возрождения прошлого. В искусстве нет прогресса. Искусство заключается в иной технологии или скорее в ином использовании технологии, которая служит уже не конечной, но бесконечной, бессмертной жизни. При этом, однако, искусство обычно работает не с самими вещами, но с образами вещей. Из-за этого такие функции искусства, как сохранение, спасение, возрождение, остаются радикально не востребованными. Поэтому искусство необходимо понимать и использовать по-другому: оно должно быть применено к людям и сделать их бессмертными. Все когда-либо жившие люди должны восстать из мертвых в качестве произведений искусства и быть помещенными на хранение в музеи. Технология в целом должна стать технологией искусства. А государство должно стать музеем населения. Точно так же как администрация музея отвечает не только за коллекцию в целом, но и за сохранность каждого отдельного экспоната и обеспечивает его реставрацию, если ему грозит разрушение, так и государство должно нести ответственность за воскрешение и вечную жизнь каждого человека. Государство более не может позволять людям умирать естественной смертью и позволять мертвым покоиться спокойно в своих могилах. Государство обязано преодолеть границы смерти. Биовласть должна стать тотальной.
Такой тотальности можно достичь, только уравняв искусство и политику, жизнь и технологию, государство и музей. Характерно, что для Фуко пространство музея было «иным пространством» (heterotopia). Он говорил о музее как о месте, где накапливается время. Для Фуко именно это отличало музей от пространства практической жизни, в котором такого накопления не происходит[3]. Федоров, напротив, стремился объединить пространство жизни и пространство музея, преодолеть их разнородность, которую он считал скорее идеологически мотивированной, нежели онтологически обусловленной. Для такого стирания границы между жизнью и смертью нужно не внедрять искусство в жизнь, но скорее радикально музеифицировать жизнь – жизнь, которая может и должна получить привилегию бессмертия в музее. Благодаря такому слиянию жизненного и музейного пространств биовласть получает бесконечную перспективу: она становится социально организованной технологией вечной жизни, которая более не признает индивидуальной смерти и не останавливается перед смертью как своим «естественным» пределом. Такая власть, конечно, уже не «демократическая» власть: никто не ожидает от музейных экспонатов, что они будут выбирать себе куратора, который станет заботиться об их сохранности. Как только человек становится радикально современным – то есть как только его начинают понимать как тело среди тел, вещь среди вещей, – ему приходится смиряться с тем, что и государственная технология начинает относиться к нему соответственно. Однако для такого смирения существует обязательное условие: четко заявленной целью новой власти должна быть вечная жизнь на Земле для всех людей. Только в этом случае государство перестает быть частичной, ограниченной биовластью – такой, как она описана у Фуко, – и становится тотальной биовластью.
Учение Федорова было, как и многие другие философские дискурсы в России конца XIX века, реакцией на пессимистическую философию Шопенгауэра и ее критику у Ницше. Ницше провозгласил борьбу с нигилизмом главной задачей европейской мысли, и многие философы – от Хайдеггера до Батая и Делёза – последовали за ним. Русская мысль не составила исключения. Достаточно назвать имена Владимира Соловьева, Александра Богданова и Михаила Бахтина. Все эти в остальном столь разные авторы видели в победе над нигилизмом главную цель своей философской программы. Но что есть нигилизм для Ницше? Под нигилизмом Ницше понимал решение сказать «нет» материальному миру, приносящему человеку страдание и смерть, отвернуться от реальности в пользу воображаемого мира, будь то трансцендентный мир религии или утопический мир будущего. Ницшеанский пафос принятия реального мира как трагического, недоступного рациональному познанию присутствует у Батая, Бахтина, Делёза. Дионисийское начало, растворяющее мир в хаосе, есть для Ницше также источник витальной энергии, так как истинная жизнь понимается им как постоянная готовность к смерти. Сказать миру «да» означает также сказать смерти «да».
Русский космизм выбирает, однако, другой путь преодоления нигилизма. Подобно Ницше, он отказывается от «борьбы с миром» во имя трансцендентного идеала – будь то религиозного, этического или политического. Но мир видится Федорову и другим русским космистам не Хаосом, а Космосом, т. е. не угрозой жизни, а ее домом. Разумеется, понимание мира как Космоса, т. е. порядка, обеспечивающего возникновение и продолжение жизни, а не Хаоса, несущего с собой смерть, является актом веры. И сам Федоров охотно подчеркивает происхождение этого понимания из христианской традиции. Но дело в том, что ницшеанское видение мира как противоборства Аполлона и Диониса, в котором дионисийские силы хаоса по меньшей мере периодически побеждают, также можно считать актом веры. Сам Ницше указывает на это, отсылая читателя к дуализму зароастризма.
Человек не может вынести ситуации тотального хаоса, который уничтожает все предпосылки его биологического существования, – а ницшеанский сверхчеловек все еще так и не родился. Таким образом, тотальный хаос, или дионисийское начало, оказывается умозрительной конструкцией, которой не соответствует никакой эмпирический человеческий опыт. Даже рассуждая о хаосе, мы продолжаем жить в космосе. Более того, именно вера в устойчивость космоса позволяет нам рассуждать и писать книги об угрозе хаоса. Только если мир есть космос, а не хаос, технология, включая и технологию дискурса, становится возможной. Технология не является тогда, как считал Хайдеггер, продолжением традиционной метафизики, утверждающей (нигилистическое) господство вне-мирского субъекта над миром. Вера в технологию оказывается здесь выражением принятия мира, а не средством борьбы с миром. То же относится и к пониманию космистами искусства. Для Ницше эстетическое оправдание мира означало эстетизацию смерти. Для русских космистов эстетизация человека означает его музеализацию – искусство становится технологией бессмертия. Да, человек есть всего лишь часть мира – он не стоит над миром и не владеет им. Но именно поэтому человеческая мысль провозглашается русскими космистами силой, которая может преобразовать мир. Действительно, в сочинениях русских космистов космос, если использовать модную в то время неокантианскую формулу, «не дан, а задан». У Федорова, Муравьева, Циолковского и других авторов русского космизма центральным понятием является «проект», или «план». Вселенная станет поистине космосом, если будет преобразована в соответствии с единым планом, который поставит человечество и его интересы в центр космической жизни. То же можно сказать и об «организационной науке» Богданова, как она описана в первую очередь в его основном труде «Тектология»[4]. Здесь также целью человеческой деятельности объявляется тотальная организация всей космической жизни.
На этом месте у современного читателя почти автоматически возникает следующее возражение. Любые планы и проекты суть всего лишь мысли или даже скорее мечты. А в реальном мире мысль как таковая бессильна. Мысль не может переделать мир – она остается запертой в голове думающего. Убеждение в бессилии мысли является следствием секуляризации. Верующий христианин убежден в том, что мир движется мыслью Бога и что, следовательно, разум, Логос управляют миром. Секуляризация привела, напротив, к убеждению, что мир движется иррациональными, чисто материальными энергиями – и именно потому хаотичен. Ницше и его последователи не говорят ничего другого: смерть Бога означает вступление разума в зону бессилия. Сам человек как часть мира перестает быть субъектом разума и становится лишь объектом приложения материальных сил, которые манифестируются в нем как подсознательные, неконтролируемые влечения.