В том, что натурщик мой согласится, я не сомневался, ибо тщеславен наш, Иван Васильевич, с тобой режиссер, ой как тщеславен! (В последнее время Витюшакатегорически обходил имя-отчество Долгомостьева, и уж коль тот не позволял себя звать по имени -- звал по фамилии или должности). Я когдаему идею свою смехом так, будто шуткою, для разведки закинул, он весь как краснадевицазарумянился, зажеманничал, отнекиваться стал, и по тому, как он отнекивался, понял я, что соскучился Долгомостьев по своей 'голи, что смерть ему попозировать охота. Но вот в чем штука, Иван Васильевич, вот в чем ошибкамоя заключалась: я им с Дуловым так слепо доверился, что поначалу к Долгомостьеву даже и присмотреться поленился как следует: Ленин и Ленин. Холст, знаешь, загрунтовал, композиционные эскизы сделалю А когдастал присматриваться, увидел, что не выгорит у нас с ним ничего, что из этих сочетаний тени, светаи цветовых пятнышек получится не портрет Вождя Мирового Пролетариата, апортрет либералаДолгомостьева, загримированного под Вождя, и хоть с художественной, можно выразиться, точки зрения и либерал Долгомостьев интересен, и он носит наголове лицо человека, но натакое лицо социального заказав данный момент времени нету, и даже закощунство могут счесть. Правда, было, было какое-то мгновение -- помнишь, он как раз светлоокую хранительницу из Рокка-аль-маре охмурял, -- когдапоказалось мне, что не все еще потеряно, что вроде промелькнуло в глазах либералаДолгомостьевачто-то от настоящей силы, от умения властвовать, -- ан нет, увы, показалось. Даты посмотри нанего сам: сплошной ведь обман, фикция, надувательство. И как им с Дуловым в свое время начальство вокруг пальцаобвести удалось? -- умане приложую Ну и ответь мне, Иван Васильевич, только честно ответь, как надуху: могу я после всего этого режиссераДолгомостьевалюбить и глубоко уважать? То есть любить, может, и могу, сердцу, можно выразиться, не прикажешь, любовь, можно выразиться, зла, -- авот глубоко уважать? А ведь он меня засобою вести должен!..
Так приблизительно и хамил Витюша-мефистофель по вечерам в маленьком грязном номере третьеразрядной таллинской гостиницы ЫРаннаы, аДолгомостьев, вместо того чтоб обдумывать в люксе завтрашнюю съемку; чтоб репетировать с актерами, как бывало и надипломе, и наЫПоцелуеы, -- по странной какой-то, самому не понятной тяге-обязанности тащился к Сезанову, прихватив в буфете ноль-восемь красного, и сидел, и безропотно выслушивал пакости, и если одну едкую витюшину реплику из десяти решался парировать, это уже былазаметная победанад собой. Долгомостьев понимал, что неправильно себя ведет, нехорошо, не по-режиссерски, что совсем уж тоненькая, шаткая перегородочкаохраняет его от последней презрительной фамильярности нижестоящих соратников, от элементарного пшел вон, что время уходит впустую, что картинаи вовсе выскользнулаиз рук и он давно ее не снимает, атолько мотор даначали командует, как Дулов наЫПоцелуеы (аДолгомостьевасвоего рядом нету), но ничего с собою поделать не мог: теперь уж выяснилось окончательно, что тащит, тащит его автобус по мостовой Малой Садовой. В роковом этом, от воли не зависящем движении Долгомостьев даже чуть было не проговорился (успел-таки вовремя прикусить язычок), что они с Ка'гтавым убили Рээт, и чуть не проговорился-то очень комично: не в приступе достоевского раскаяния, азадетый витюшиными подкалываниями, что вот-де, верно, бросилаего хранительница, глазки-то голубые, холодные; что раньше едвавечер -- к ней, апотом к нему, к Витюше, с рассказами, с подробностями, атеперь, мол, носу из гостиницы не кажетю Прежде Долгомостьев никогдане замечал, что тридцать пять, тридцать восемь, сорок лет -- давно не молодость, атеперь, под напором непонятных витюшиных двадцати семи, как-то вдруг сник и постарел, и сил доставало только от последнего падения удержаться: не сесть с Витюшею и Иваном Васильевичем запреферанс. Но, удерживаясь, и им мешал играть занудным своим присутствием, чем копил насебя раздражение.
Несколько раз он все-таки попытался вырваться из необъяснимого добровольного плена, но, разумеется, не в собственный люкс, который вымытостью и функциональностью напоминал купе ЫЭстонииы, анаружу, вон из гостиницы, наулицы этого полуиноземного (сегодня, впрочем, едвали уже и третьиноземного) города, Рок(ка)-аль-Таллина, с которым так навязчиво сводиласудьба. И хотя едване каждый переулок, каждый дом должны были напоминать о Рээт, если не об этой Рээт, так уж навернякао той, давней, первой, -- ни боли, ни даже эдакой романтической легкой грусти: знаете, будто девяностолетний старец навещает город своей юности, -- Долгомостьев не чувствовал. Быласкучная, прозаическая серость не Бог весть каких красивых зданий, дворов и людей, так, словно по черно-белому, даеще и плохо настроенному телевизору смотришь картину, в которой главные творческие усилия режиссера, оператораи художникасосредоточены как раз наколористическом решении, намягких, изысканных гаммах цветовых тонов и полутонов. Вокруг неряшливых помоек стаями вились жирные, раскормленные чайки -- пожирательницы отбросов -- и кричали так, как кричат поросятав мешке.
Даи существовал ли когданасамом деле тот цветной, романтический город, следы которого пытался Долгомостьев сейчас отыскать? Может, вовсе не первая любовь и не нашумевшая повесть кумирасделали эстонскую столицу в свое время столь для Долгомостьевапритягательной? Может, не столько в Таллин он приезжал, сколько уезжал из У.? Во всяком случае, в первое посещение? Время ведь было нехорошее, смутное. Отец Долгомостьева, фигурав городе, елки-моталки, известная и вызывавшая долгие годы долгомостьевского детстваи отрочествавсеобщее уважение, вынужден был выйти в отставку, уволиться из Органов, которые именно тогдачуть ли и вовсе не отменили, -- и всеобщее уважение обернулось в мгновение окавсеобщим презрением, гадливостью даже, и начеле юного Долгомостьеваогненным знаком загорелась каиновапечать. А по Таллину ходил Долгомостьев инкогнито, и чело было -- до времени, до второго приезда, до мрази -- лилейно-чистым, как у младенца. Теперь же, дауж и давно, все перемешалось, и ни уважения ни у кого ни к кому не осталось, ни презрения, ни тем более гадливости, и городапревратились в населенные пункты с тем ли, иным количеством населения. Разве как-то еще выделяется из прочих пунктов Москва.
КогдаДолгомостьев в тот, в первый раз вернулся из Эстонии домой, спаслаего от остракизмаАлевтина. ОнаввелаДолгомостьевав круг ребят, из которых возник потом их театрик, их УСТЭМ, и со временем не то что б забылось, чей Долгомостьев сын, астало не важным, тем более, что Долгомостьев открыто проявлял такое подлинное, такое значительное либеральное рвение, что заподозрить юного этого Оводав духовной связи с родителем стало просто невозможно. Даведь и правильно, еще ж в тридцатые годы выброшен лозунг: сын заотцане ответчик.
И к тому, что не женился Долгомостьев наАлевтине, не сдержал, в конечном итоге, слова, отец был совершенно не причастен. Ну, действительно, мог ли Долгомостьев, столь искренне презирая родителя, принимать в расчет его дурацкие соображения, что Алевтина, дескать, дочь, елки-моталки, репрессированно-реабилитированного, то есть порченого человекаи сама, стало быть, елки-моталки, порченая? Нет-нет, упаси Бог! -- в том, что брак не состоялся, повинно было только несчастное стечение обстоятельств, больше ничего. Правда, в первый же год после отъездаиз У., задолго еще до роли, начал чувствовать Долгомостьев, что жизнь в столице (ну, пусть не в самой столице, в Химках, даэто ведь все одно!) -- что жизнь в столице и жизнь в провинции -вещи совершенно разные, и что будет у него рано или поздно жена-москвичка(не Леду, разумеется, представляя в мечтах), но мало ли что мы когдаможем почувствовать?! Главное-то все же не чувстванаши, апоступки. А поступки у Долгомостьевабыли в полном порядке, ни один суд не придрался б.
Так что совершенно непонятно, почему не пошел Долгомостьев Алевтину хоронить, чего испугался, с чего вдруг почудилось ему, что чуть ли не сам и виновен в ее смерти, -- никаких фактических оснований для таких мыслей не было у Долгомостьеваи быть не могло. А что иногдапризнавался он со скорбью в голосе, но и со скрытой гордостью знакомым и даже Леде, что была-де у него в У. женщина, которая от любви к нему, к Долгомостьеву, покончиласобою, утопилась, -- это уж он так, кокетничал.