Хозяин увидел, что дьяк колеблется – осмелел еще больше. Начал звать слуг:
– Эй, кто там! Ко мне!
С первого раза голос дрогнул, сорвался. Хотел Курятев крикнуть громче, но Маркел не дал. Размахнулся костылем, да врезал по скуле – окольничий полетел на ковер, схватился за ушибленное место, от ошеломления даже не заорав.
Трехглазый прижал здоровым коленом грудь лежащего, костылем сдавил горло.
Зашипел, наклонившись, в расширенные от ужаса глаза:
– Указ уже пишут, сейчас доставят. А мне должно тебя покуда стеречь, чтоб ты не сбежал или чего с собой не учинил. Сам знаешь, какой после таких дел тебя ждет допрос. Сначала на дыбе подтянут, плечи из суставов выдернут. Потом кнутом по спине, горящим веником по ребрам. И так до трех раз, даже если во всем сознаешься. Порядок есть порядок. Положено трижды спрашивать, не спознается ли еще что. Если же ты повинишься в винах допрежь того, как тебе прочтут царский указ, тогда к пытке тебя не потащут. Избавишься от мук. Может, даже жизни не лишат – государь милостив и боярину Милославскому ты не чужой. Думай, Федор. Только торопись. Если мне указ доставят, я тебя слушать уже не стану. Поздно будет… Видел ты, как люди на дыбе висят? Слышал, как хрустят, рвутся суставы? А я и видел, и слышал. Страшно это, даже со стороны…
– Не надо меня к пытке! – простонал окольничий, всхлипнув. – Всё расскажу, во всём покаюсь. Будьте оба свидетели: я до царского указа, доброй волей и чистым сердцем! Что ж мне одному за чужое терпеть? Я ведь не сам, не своей волей…
Маркел оглянулся на Ваньку: слушай в оба, запоминай.
– Только не ведите меня к Илье Даниловичу, ведите в свою земскую тюрьму, Христом-Богом молю! – плачуще попросил Курятев. – И караул поставьте крепкий. Иначе убьет он меня. Не допустит к суду!
– Да кто? Кто тебя в тюрьме достанет?
Окольничий прошептал:
– Он самый и достанет, Илья Данилович… Всему он заводчик. Потому меня, своего доверенного человека, и приставил к монетному делу. От великих тех деньжищ мне перепадает малый ручеек, а река к боярину Милославскому утекает…
И сбился, зайдясь рыданиями.
Маркел поманил Ваньку. Зашептал:
– Ты вот что лучше. Беги к судье Елизарову, доложи: так, мол, и так, открылось великое медное воровство, а голова тому воровству окольничий Федор Курятев. Про Милославского ни-ни! Иначе Елизаров напугается, к государю не поедет. А так он захочет отличиться, понесется быстрее ветра и добудет указ. Давай, лети!
Парень ничего больше не спросил – толковый. Подхватился, кинулся к двери. А дьяк потрепал плачущего Курятева по плечу.
– Говори! Как на духу говори. Ничего не бойся!
Легко сказать – не бойся. Трехглазому и самому стало жутко. Это же вообразить неможно! Сам Илья Милославский, наиближний к государю вельможа, почти что отец, кому о державе Бог велел заботиться – и вор? На что это ему? Каких еще в таком положении надобно богатств? И ведь старик уже – скоро на небесный Суд идти… Воистину нет беса сильнее алчности.
– Что я мог? – жалобился окольничий. – Я при Илье Даниловиче сызмальства. Еще отец-покойник при нем служил. И я всю жизнь от него кормлюсь. В кулаке я у боярина. Сожмет – только хрустну.
– Ты объясни, как у вас оно устроено. Кто еще в промысле участник?
– Это долго будет…
И Курятев приступил к рассказу, слушая который Маркел приходил во всё большее изумление.
У Милославского дело стояло размашисто. С мастером Рябовым обломилась лишь малая ветка сего пышного древа. Имелись там и иные мастера – гривенные, копеечные, и давали они доход много щедрее, чем рублевая чеканка, ибо на среднюю и мелкую монету спрос гораздо больше. Менял насчитывалось до сорока человек, по всем торговым городам. Особые люди доставляли с государевых рудников монетную медь. Мимо казны денег шлепалось не меньше, чем на государевых денежных дворах.
Только благодаря своей ухватистой памяти мог Трехглазый запомнить столько имен, цифр, мест. Удивительно ли, что в стране разорение, а в народе ропот, думал Маркел, цепенея от услышанного. Какой урон государству! А какой ущерб царскому гербу! Раньше люди видели образ двуглавого орла или Егория на коне – и доверяли, как иконе. А ныне монеты с царской печатью брать не хотят, плюются.
Каких-то мелочей Курятев не знал или не помнил. Тогда говорил, что надо спросить у Хватова – он правая рука и за всеми досмотрщик.
– Допросим, допросим, – повторял Трехглазый, мысленно ужасаясь. Хватова-то допросить не штука, но кто спросит с царского тестя, родного деда государя-наследника? Тишайший самодержец? Навряд ли…
Вдруг приотворилась дверь, в нее просунулась Ванькина голова.
– Ты уже? – удивился дьяк такой скорости.
Это ведь надо было добежать до приказа, растолковать великую весть судье, который нравом робок, а разумом небыстр, да чтоб Елизаров попал к царю, да пока в государевом Приказе тайных дел напишут бумагу.
Должно быть, внимая сбивчивому рассказу, всё обогащавшемуся новыми подробностями, Маркел потерял счет времени.
Репей ответил не ему, а кому-то сзади:
– Здесь они, боярин!
Дверь распахнулась шире, ввалились ражие молодцы в одинаковых зеленых кафтанах, четверо. Подхватили под руки Трехглазого, оттащили к стене, прижали так, что он не мог шевельнуться.
Вошел тщедушный старичок с узким лисьим лицом. Был он в златотканой шубе до земли, в высокой горлатной шапке, сдвинутой набекрень, будто ее надевали в спешке. Старичок пыхтел, пучковатая бороденка подпрыгивала, редкозубый рот шумно хватал воздух.
Царского тестя Маркел раньше видел только издали и, может, не признал бы, но у скрутивших его слуг на шапках спереди золотился лев – герб Милославских.
Илья Данилович – а это был он, больше некому – подошел к лежащему Курятеву, пнул его ногой, плюнул.
– Баба ты, Федька. Чего напугался? Кого? Полезных людишек сгубил: мастера-чеканщика, Кирьку Полуэктова. Почему сразу ко мне не пошел, дурень?
– Гнева твоего устрашился… – Окольничий приподнялся, но не встал на ноги, а остался на коленях. – Думал, сам приберу, подзачищу, тогда и доложу… А чеканщика кончил не я, это мой холоп Провка, собственным умишком.
Боярин плюнул еще раз, теперь прямо в лицо Курятеву, который не посмел утереться.
– Дубина твой холоп! Шкуру с него содрать! А и ты не лучше. Гляди, Федька, чтоб не позднее завтрева на месте Полуэктова был надежный человек! И рублевого мастера пусть найдет, сразу же, иначе мне от простоя убыток.
Маркелу бы поражаться на такие речи великого государственного мужа, ведущего воровские речи при стольких свидетелях, но Трехглазый смотрел только на Ваньку. Не мог взять в ум, почему тот здесь, с Милославским. Как оно всё вышло?
– Тебя перехватили по дороге?
Репей, оставшийся подле двери, промолчал. Ответил за него Милославский, словно лишь теперь заметивший Трехглазого.
– Не тушуйся, Ваня. Тебя начальник спросил. Ответствуй.
Ярыжка смотрел на дьяка, не опуская глаз и не моргая:
– Занесся ты, Маркел Маркелыч. Выше неба не прыгнешь. Надо знать, когда пора остановиться.
Голос был тих, но спокоен.
Вон оно, выходит, как. Услышавши, что окольничий Курятев воровал не на себя, а для самого Милославского, парень своим острым умом сразу сообразил, в чем тут выгода. И побежал доносить, благо по соседству…
– Далеко пойдешь, Иуда, – процедил Трехглазый. – Я думал, ты человек, а ты падаль.
Репей, кажется, хотел ответить, но при боярине открывать рот не осмелился.
За него вступился Милославский:
– Ты на парня напраслину не возводи. Он смекалист, но совестлив. Я это в людях ценю. Что далеко пойдет – это правда, уж я о том позабочусь. Но и ты, Маркелка, не пропадешь. Когда он мне про твои козни рассказал, я сначала, осерчавши, захотел тебя в прах растереть, а Ваня мне отсоветовал. Он твое добро помнит. «Дозволь, говорит, батюшка-боярин, слово молвить. Ты на дьяка не гневись, он свою службу исполнял, и никто, кроме него, той службы не ведает. Пожалуй, говорит, его своей милостью. Получишь полезного помощника». Вот как он о твоем благе печется, а ты его бранишь.