На самом подъезде к приказу Трехглазого сбил с непростых дум лай и крик. Это товарищ судьи Семен Ларионов, муж великой спеси и еще более великой дурости, бранился во всю глотку, поминая Маркелово имя. Они друг с другом не ладили, жили как кошка с собакой.
– Что у него на Москве-то творится, у черта трехглазого! Средь бела дня уже людей режут! – орал Ларионов. – И где? В Китай-городе! Это порядок или что?
Тут он увидел приближающегося дьяка, развопился того пуще:
– Катаешься, оберегатель? Полюбуйся, како твои стражнички государеву столицу оберегают! Еду на службу из церкви, с молебна, душой просветлившись, а тут нá тебе, прямо у ворот! Раньше хоть по ночам убивали!
Опять у приказа стояла накрытая рогожей телега, но не та, что утром, другая. Это в самом деле было не в обычай – чтоб убитого доставляли так поздно, перед самым полуднем.
– Эк разлаялся, на цепь бы тебя посадить, – буркнул Маркел, спешившись и отдав конюху повод.
Сказал громче, чем следовало – Ларионов услышал.
– Все свидетели! Он меня псом обозвал! Кто на цепи сидит и лает, если не пес? А в указе сказано: кто кого собакой обзовет, свиньей, бараном, козлом и прочими небылишными позорными словами, это для бранимого потерька чести! Сам ты Маркел-мартышка! Я на тебя в Разрядный приказ ябеду напишу! Мой род твоего выше! Ты ничейный сын, а мы идем от государева опричника Лариона Гадяты! Мне тебя за бесчестье головой выдадут!
Приказные, кто был близко, начали отворачиваться и расходиться. Вязаться в склоку между начальниками никому не хотелось, да и не любили Ларионова.
– Пиши куда хошь. – Трехглазый плюнул на землю, растер сапогом. – Тебя на должность тетка, окольничиха Беклемишева, пристроила. А я у государя в комнатных стряпчих хаживал, к польскому королю езживал и в грамоте сразу после великих послов писался. Померимся честью, поглядим, кто кого хуже обозвал. Эй, кто слыхал, как Ларионов меня мартышкой обозвал?
– Я! И я! – сразу отозвались несколько человек.
– А я его псом бранил?
– Нет! Не было того!
Ларионов погрозил кулаком:
– Судье доложу!
И пошел прочь, со злобой и великим топотом.
Судье – это ладно, докладывай. Не страшно.
Маркел подошел к скорбной телеге, спросил стражника:
– Откуда поклажа?
– Из Зарядья, твоя милость.
– Ночной?
– Не, свежий. Только подобрали.
Свежий? Из Зарядья? Еще того удивительней. Место там людное, бойкое. Мертвое тело долго незамеченным проваляться не может. Значит, в самом деле человека порешили средь бела дня.
– Откинь-ка рогожу.
Покойник гляделся неблагостно. Горло от уха до уха рассечено, перед кафтана весь красный, и на лицо натекло – это уж, верно, когда лежал. Кровь еще не совсем высохла. Ее пустили часа два назад, а то и менее.
Одежда недешевая. Сапоги новые, яловые. Если грабеж – их бы сняли. Хотя кто будет озоровать в Зарядье, в такой-то час?
Взяв клок сена, Маркел стал тереть убиенному лицо и вдруг нахмурился.
Кожа была изрыта оспинами. Быстрым движением приподнял веко. На роговице белело пятно. Задрал левый рукав – старый шрам от ожога.
Фрол Рябой! Добегался…
И застыл Трехглазый на месте, скребя лоб. Но простоял так недолго.
Во дворе стало шумно. Там рассаживались по седлам караульные всадники, их подгонял сотник, а звонкий голос Ваньки Репья покрикивал:
– Живьем ребята его надо, живьем! Кто доставит – от дьяка рубль!
Ишь, щедр на чужие-то деньги, мрачно подумал Маркел.
– Не надо никуда ехать! – гаркнул он, оборотясь. – Возвращайтесь в караульню! А ты, Ванька, давай сюда.
– Пошто не надо? – подбежал Репей. – На часозвоне полдень еще не били. Успеем!
– Без нас успели. Полюбуйся.
Ярыжка взглянул на тело. Сразу все понял, присвистнул.
Маркел осматривал мертвеца со тщанием.
– Резали сзади, справа налево. Левша… Нож острый, кривой. Вершков шесть иль семь… – приговаривал Трехглазый не для помощника, а для памяти. Полез пальцем в рот. – Гляди-ка. На зубах тоже кровь. С чего бы?
– Горлом хлынула? – предположил Ванька.
– Нет. В самом рту крови нету. Только на передних зубах. Диковинно.
Ярыжка сопел, морщил лоб.
– Что будем делать, Маркел Маркелыч? Менялу возьмем?
– Взять-то возьмем, но пользы от Золотникова не будет. Он, я думаю, получал рубли от Рябого, а больше никого не знает. Рябой, напугавшись, побежал к кому-то, чтоб его спрятали. Не к Жабе, заметь. Есть тут некто поважнее. И этот некто поступил вернее: решил обрезать нитку. И обрезал. Нет у нас с тобой теперь главного свидетеля.
– Что ж, выходит, кончено? – уныло молвил Репей.
– Это они думают, что кончено. И пускай думают. Эй, коня мне!
Сверху, из седла, сказал:
– Берись за стремя, Ваня. Поскачу шибко, не упади.
Рассуждал Трехглазый так.
В денежном воровстве начальник монетного двора не главный. Главный – тот, к кому он отправился «пеф, с великим поспефанием». По Яузской улице, которая, между прочим, ведет к Зарядью. Где зарезали мастера Фрола. Уж не к одному ль и тому же лицу они кинулись со своим испугом?
Полуэктова прикончат навряд ли. Во-первых, убить голову Денежного двора – это не мелюзгу прирезать, будет шуму на всю державу. Во-вторых, без Рябого вчинить Жабе нечего. А в-третьих, кто ж станет резать курицу, сидящую на золотых, то бишь медных яйцах?
Нет, Полуэктов живехонек. И, возможно, уже вернулся на службу, успокоенный.
Человечек он утлый, чувствительный. Такой после резкого перепада из страха в спокойствие, а потом обратно в страх может пойти врассып. Вот мы его сейчас и припугнем, прижмем, придавим.
Бедный Ванька, скача обок с конем огромными прыжками, раза два чуть не грохнулся, но ничего, не упал. До Серебряников дорысили быстро. Ох, и день выдался – по всей широкой Москве то сюда, то туда, то сызнова.
В Денежный двор вошли с Яузской улицы, через малые ворота, где караулил все тот же картавый сторож.
– Вернулся голова?
– Ага, прифол. – Отвечая, детина почему-то всё оборачивался в сторону казенной избы. – Расфумелись они там чего-то. Бегают, орут. Поглядеть бы, да с караула не отлучифся.
На крыльце головного дома действительно кричали, кто-то сбежал по ступенькам.
– Ваня, скорей! – ахнул Трехглазый, чуя недоброе.
Проклиная свою колченогость, застучал костылем вслед за шустрым ярыжкой, а тот исчез в избе и – Маркел еще только добрался до крыльца – уже скатился обратно.
Доложил:
– Полуэктову худо. На полу бьется, пена изо рта. Все мечутся, не знают, чего делать.
Расталкивая столпившихся людей, а кого и охаживая костылем, Трехглазый протиснулся вперед.
Двое держали за плечи дергающегося в судорогах Полуэктова. Он хрипел, драл на себе ворот. Вдруг припадочного вырвало желчью и чем-то багровым. Радетели в испуге отшатнулись.
Маркел наклонился.
– Ты у кого был?
Жаба разевал рот, в вытаращенных глазах застыл ужас.
– Тебя отравили. У кого ты был? – зашептал страдальцу Маркел в самое ухо. – Говори!
– Ма… ма… – просипел Полуэктов и вдруг перестал тужиться. Обвис, стукнулся затылком о доски. Сделался недвижим.
– Помер, сердешный, – охнули сзади.
– Чего он хотел сказать, а? – спросил из-за плеча Репей. – «Ма», «ма» – чего это?
– Чего-чего, матерь звал. Многие, помирая, будто в детство возвращаются.
Опустившись на четвереньки, для чего пришлось отставить больную ногу, Трехглазый нагнулся к самой блевотине. Пахло вином и еще чем-то чесночным.
Эге. Знакомый запах. Так же, бывало, несло изо рта у новопреставленных покойников, кончившихся вроде как от брюшной хворобы, а на самом деле отравленных. Мышиная отрава, именуется «арсеник».