Эту мысль – что жиды сами себя обкрадывают – Маркел решил запомнить для будущего разговора. Он с Ёшкой часто о вере спорил, не терял надежды вразумить. Покрестился бы, стал бы русским. Чего лучше-то? Нет, не понимает. Эх, люди, люди. Что сами с собою творят от глупости?
От безделья Трехглазый еще постоял на пороге, по-стариковски пофилософствовал, затем поковылял через длинную подьяческую на другой конец, к себе в Казенную.
Под лавкой, накрывшись тулупцем, дрых Ванька Репей, молодой ярыжка, которому негде жить. На скрип и костыльный постук не пробудился, в такие лета сон крепкий, но Трехглазый все же пошел тише. Пускай поспит, пока не явились уборщики.
А это там кто?
Из темного закута перед Казенной донесся протяжный, смачный зевок. Кто-то топтался у двери, ждал.
– Эй, покажись!
Выглянул начальник решеточной стражи, что в Поварской слободе. Как его? А, Сапогов. Всех их, ночных сотников, Трехглазый обычно звал по именам, фамилии надобились реже, потому вспомнил не сразу.
– Чего ты тут, Тихон Сапогов? Стряслось что? – спросил дьяк с надеждой.
Хорошо бы каким-нито делом заняться.
Решеточный снял шапку, поклонился.
– Маркел Маркелыч, мои ночью на Поварской улице бродягу застрелили. Крался, они окликнули, он бежать. Ну и пальнули. Уложили вмертвую.
– Правильно сделали. По уставу. Честный человек ночью не ходит, а если ходит, от стражи не бегает. Пришел-то зачем? – разочаровался дьяк.
– А вот.
Сапогов взял с лавки небольшой, но увесистый мешок, потряс. Мешок зазвякал.
– У покойника взято. Тут, сосчитано, сто двадцать медных рублей. Все новехонькие, не иначе самодельные. Ты, Маркел Маркелыч, велел всё касательное медного воровства лично тебе доносить. Вот я и доношу.
– Сто двадцать рублей? – удивился Трехглазый. – Ишь ты.
Фальшивомонетчиков, когда ловили, карали люто: лили в глотку расплавленную медь. Потому ночной человек, верно, и побежал. Лучше уж быть застрелену.
Вот ведь докука с воровской чеканкой. Сколько ни лови, сколько ни казни, а меньше ее не становится. Ибо человек от легкого богатства дуреет, а русский человек еще и живет «авосем» – авось не сыщут.
– Честные у тебя стражники, Тихон. Сто двадцать рублей, такие деньжищи! Могли себе взять, а не взяли.
Сотник покривился.
– Они бы, может, и взяли, да как раз десятник караулы обходил. Потому и пальнули – явить бдительное рвение. А не будь десятника, либо стрелять бы не стали, заряд тратить, либо деньги бы утаили. Откуда я тебе, Маркел Маркелыч, честных стражников возьму на рупь с полтиной месячных?
Все сотники не упускают повода пожаловаться на скудную плату.
– Я что ли жалованье верстаю? – отмахнулся Трехглазый. – Ладно, пойдем в Казенную, поглядим на твой прибыток.
Высыпал веселую медь на стол, взял лупу.
Чеканка была на диво ясной, без малейшего изъяна. С одной стороны орел – в каждом крыле, как положено, по восемь перьев. Корона тоже четкая, с двумя зернами. Завитки все на месте. На другой стороне царь со скипетром на коне сидит ровно, буквицы по ободу безупречные.
– Рубли новые, но не воровские, а законные. Честным образом у ночного бродяги им взяться неоткуда. Это не медное воровство, а простое. Влез к кому-то ворюга да украл. Где труп?
– Доставил, согласно указу. В телеге лежит, за воротами. Коли не надобен, велю свезти на Божедомку.
Фальшивых чеканщиков казнили даже мертвыми – так по закону велено: рассекали и выставляли на страх, с объявлением вин. На Божедомку же отвозили покойников обычных, кого зарыть да забыть.
– Погоди. Осмотрю.
Идя назад через приказную избу, Маркел пнул ногой спящего Ваньку Репья:
– Подымайся.
Тот, зевая и крестя рот, вылез из-под лавки. Башка у Ваньки была вечно встрепанная, как репейник, но прозвание ярыжка получил не за это, а за свою цеплючесть. Трехглазый парня отличал, угадывал в нем толк. Когда-то вот так же Степан Матвеевич Проестев, царствие ему божье, подобрал самого Маркела из простых ярыг и вывел в люди.
Телега стояла за углом, потому ее дьяк, входя, и не заметил.
Откинув рогожу, Трехглазый сказал ярыжке:
– Не гляди, что он ободранец. Это, Ваньша, человек богатый. Сто двадцать рублей при нем нашли.
И, сноровисто щупая мертвое тело, объяснил, что случилось.
Репей стал помогать. Руки у него были еще ловчей, чем у начальника.
Маркел нашел в правом онуче цапку – воровской стримент, которым открывают запертые ставни. Значит, правильно угадано: это ночной охотник и деньги крадены.
Ванька же обнаружил кое-что менее очевидное – следы сурика на надорванном рукаве армяка. Сурик красный, одежда у покойника тоже вся в кровавых пятнах, легко было пропустить. Однако высмотрел. Молодец.
Маркел потрепал парня по загривку. Сотнику сказал, довольный:
– Ну что, Тихон. Веди в Поварскую. Потолкуем с твоими честными стражниками.
Теперь хромать на своих двоих и глазеть по сторонам было уже недосуг. Трехглазый ехал верхом, Репей вел коня под узду, быстро. Сотник, почтительно поотстав, следовал сзади.
Путь был не очень близкий – по всей Никитской до конца Белого города, потом по Егорьевской через Отбросный пустырь налево, в Поварскую слободу, где раньше жили дворцовые столовые слуги: на Поварской улице повара, в Хлебном переулке хлебники, в Скатертном – скатертники, в Ножовом – ножовники. Ныне там обитали люди разные, но все хорошего достатка – непоследние купцы, городские дворяне, имелись и боярские подворья. Есть куда вору наведаться, есть у кого взять большой куш, хоть бы даже и сто двадцать рублей звонкой монетой.
Занять мысли пока было нечем, и Маркелу снова полезло на ум печальное.
Сколько лет жил службой, только о ней думал, а на семейные заботы досадствовал. Привык, что от жены одно докучание. Или она на сносях, или принесет мертвого младенца и плачет, или родит живого, а тот не приживется – тогда подавно воем воет. Лишь единожды выносила и выкормила – первенького, Аникея, а всех последующих Бог не попустил. Когда же Катерина вышла из детородных лет, сразу начала хворать, и тоже приходилось разрываться между важной, умополезной службой и домашним долгом. Бывало, сидишь у Катиной постели, лекарствами ее потчуешь, а все думы в приказе.
И вот нет больше семейного хомута. Служи в полную меру, свободный человек. А получается, что отслужил – и пойти некуда, не к кому, незачем.
Поймал искоса брошенный Ванькин взгляд, сострадательный. Конечно, весь приказ про дьяково горе знает.
– Чего сопишь? – буркнул Трехглазый.
– А я жениться не буду вовсе, – сказал парень. – На что оно надо?
– Войдешь в возраст, обслужишься, обзаведешься животишками, захочешь. Все хотят.
– А я не захочу. Человек должен жить налегке. Потому что жизнь – она как Дикое Поле. Откуда какое лихо налетит, никогда не угадаешь. Коли ты один, на быстром коне, всегда уйдешь. А коли с обозом, с поклажей – сгинешь.
– Философ, – пробурчал Маркел, а сам подумал: прав мальчишка. Одному надо было жизнь жить.
Наконец добрались до места.
– Здесь они должны быть, в сторожке, – показал Сапогов на избенку казенной рубки – такие лет пятнадцать назад, еще при Проестеве, понаставили по всей Москве для проживания ночных решетников. – С караула сошли, улицу разгородили, теперь отдыхают.
– Буди. Пускай выйдут.
Через короткое время, оправляя пояса, вышли двое. Опасливо поклонились. Русский служивый человек от начальства хорошего не ждет, даже если ни в чем не провинился.
Один, щуплый и суетливый, поспешил оправдаться:
– Не я стрелял – Афоня. Ему Аким Самсоныч велел, десятник.
Второй, хмурый, прогудел:
– Я выше хотел, над головой, для острастки, а пуля, вишь, прямо в башку стукнула.