От такого задания Трехглазый будто на десять лет помолодел. Времени ему понадобилось не более часа.
Первым делом он осмотрел труп. Увидел, что, хоть на шее борозда от веревки, однако же язык не высунут, а во рту нашел лебяжью пушинку. Осмотрел на кровати подушки – на одной прокушена наволочка. Ясно: задушили подухой, а подвесили уже мертвого. Дальше было просто.
Патриарх еще от государя не вышел, а Трехглазый уже явился докладывать. Сатанинской силы-де не обнаружено и Бельдеев себя не убивал, а убил его другой стольник, Мишка Патрикеев, потому что накануне проиграл покойнику в зернь шестьдесят ефимков и не захотел отдавать, и тот Мишка уже во всем повинился.
Еще не закончив рассказа, Маркел увидел, что дело неладно. Государь со страхом глядел ему на лоб, многажды осеняя себя крестом. Кажется, устрашился такой прозорливости. Слабым голосом сказал: «Ты иди, иди…»
Впредь к себе не подпустит, понял Маркел. Третьего глаза убоится. В царский дворец мне отныне не хаживать. Как бы вообще подальше из Москвы не услали.
Угадал он наполовину – что государя ему более не видывать.
– Рыбки откушай. Хороша днепровская рыбка. – Князь Борис Александрович подвинул блюдо с жареными окунями, да другое с ранними огурчиками в сметане. – Не взыщи, что потчую постным – ныне ведь пятница, память Страстей Господних.
Перекрестился на образ Спасителя, стоявший посреди стола в окружении свечек. Репнин был великий богомольник, по его собственному выражению, «враг срамословия, нечестия и всяческих похабств».
– Я ныне был в Лавре, у катакомбных отшельников. Видишь, купил икону древнего греческого письма. Дал за нее кошель золота. Коли по божией милости вернусь в Москву живым-здоровым, хорошо исполнив государеву службу, поклонюсь сей киевско-печерской святыней патриарху. Как думаешь, Маркел, понравится ему? Он, говорят, любит византийскую старину, Никон-то?
Рот растянулся в умильной улыбке, хитрые глазки выжидательно впились в Маркела.
Э нет, подумал Трехглазый. Этот, пожалуй, про мое от государя отлучение знает. Но знает он и то, что у меня теперь другой господин. Вот и подкатывается.
Тогда ведь как вышло, после сыска о повешенном стольнике? Назавтра вызвали Маркела в патриаршие палаты, к его святейшеству. И сказал Трехглазому новый царский любимец и попечитель:
– Государь тебя больше не хочет, стряпчий. Твоего лбяного ока боится – не от Сатаны ли оно. Служить теперь будешь мне. Я Сатаны не страшусь, а твоему острому глазу пользу найду.
Даже не спросил – согласен, нет. Да и кому бы пришло в голову отказывать самому Никону?
И началась у Маркела совсем другая жизнь. Ни покоя, ни дома, ни семьи.
Святейший Никон правил не только церковью, но и всей державой, Алексей Михайлович ни в чем ему не перечил. Потому работы Трехглазому выпадали самые разные. Чем только он за минувший год не занимался!
Ездил тайно проверять двух воевод и одного наместника, про которых доносили, что сильно воруют. Сыскивал кражу монастырской казны в Троицкой обители. Списывался с русским лазутчиком в шведской Риге, старым своим знакомцем. Но чаще всего Никон использовал Маркела для малороссийских дел. Патриарх задумал великое дело – залучить под государеву руку мятежную Украйну – и слал много грамоток гетману Хмельницкому со старшиною. Иные письма были явные, и их белили писцы, но случались послания доверительные, которым лишний глаз вреден. Такие святейший наговаривал Маркелу, тот запоминал слово в слово, потом своей рукой записывал и отправлял.
Забот на патриаршей службе было много, а награда только одна: в следующий раз давали дело труднее прежнего. На пожалования и похвалы Никон был скуп. Говорил, что охотничьих псов надо держать в тощете.
И то сказать – за год весь жир с Маркела сошел, морщин и седины прибавилось. А всё ж хорошая была жизнь. Другие на шестом десятке уже старики, Трехглазый же был поджар, на мысль скор, на ногу легок.
За то и доверил ему святейший задание особенной важности.
В Польшу, к королю Яну Казимиру, отправилось посольство – увещевать ляхов, чтоб не воевали с украинским казачеством, не лютовали, не обижали православных.
В начале весны пан Стефан Чарнецкий, набрав двенадцатитысячное войско, отправился усмирять Украйну на новый лад, как никто до него еще не пробовал. Он говорил: где нет людей, там некому и бунтовать. Жестокого карателя называли коротко – Czarny, Черный, потому что он был черен рассудком. В прошлом году, когда казаки в сражении под Батогом взяли в плен несколько тысяч ляхов и стали их всех убивать, Чарнецкий отсиделся в стогу сена. Он видел, как его товарищей живьем потрошили, рубили ломтями, сажали на колья – вот разумом и почернел. Теперь он то же делал со всеми, кого считал бунтовщиками, а бунтовщиками для него были все украинцы. Где проходило его войско, земля оставалась безлюдной. Воины Стефана Черного были под стать своему начальнику, а некоторые и хуже. Убитые убиты, казненные казнены, они по земле не ходят, они в земле лежат. Но некто полковник Кричевский по прозвищу Огнеглаз пленных не предавал смерти, а выжигал им очи и отпускал на волю. Сотни и тысячи страшных слепцов спотыкались по дорогам, разбредаясь во все стороны и вселяя в народ ужас.
Пуще всего в Москве заволновались, узнав, что, воодушевленные успехами Чарнецкого, паны на сейме постановили собрать королю армию для окончательного усмирения Украйны. Деньги нашлись: всех жидов Речи Посполитой обложили поголовной податью – пускай за погибель схизматиков платят нехристи.
Патриарх давно уж пенял государю, что грех и негоже отдавать православных агнцев на терзание католическим волчищам, но мирнолюбивый Алексей Михайлович кровопролития боялся и войны не хотел. Потому и отправил к Яну Казимиру увещевателей.
Возглавил посольство великопермский наместник князь Борис Репнин-Оболенский, с ним были еще двое ближних государевых людей – боярин князь Федор Волконский и дьяк Алмаз Иванов, а начальствовать над охраной посольского поезда патриах поставил Трехглазого. Поскольку ехать предстояло через всю Украйну, где творилось неисчислимое лихо, стража была многочисленной, а ее голова в дорожных грамотах писался сразу после послов, именем с полуотчеством: не просто «Маркел», а «Маркел Маркелов». Так оно теперь в разрядных книгах навсегда и останется – что стряпчий Трехглазый бывывал в великом посольстве четвертым. Великая честь!
Но дороже явной чести была неявная: тайный от патриарха наказ – много важней, чем государев наказ послам. Те должны были всего лишь явить Яну Казимиру московское миролюбие и, если удастся, отсрочить вторжение королевской армии на Украйну. У Трехглазого же задание было хитрее. Получалось, что это не он сопровождает великих послов, а они его. Князь Репнин о том догадывался, вот и потчевал сладкими речами да днепровской рыбкой.
Не дождавшись ответа на вопрос о патриархе, боярин улыбнулся еще слаще.
– Исполню государеву волю, протяну королю ветвь мирныя оливы – и удалюсь от мирских дел. Бо всё суета и томление духа. Вот я и наместник великопермский, и боярин, и великий посол, а нет во мне никакой гордости. Одно смирение и уничижение. Ныне с утра опять стих написал, души излияние. Послушай.
Князь развернул свиток, стал читать:
Всех днесь и утро окаянную свою душу честию облагаему,
От неких же лестию и завистию, и ложными словесы облыгаему.
Слышу по вся дни почитающих мя и зовуща человеком начальным
И ужасаюся присно и хожду сетовальным сердцем печальным.
Да некако вменит ми ся сия величания и в гордость,
И отъемлется от мене сего ради разумение и бодрость.