С той стороны донеслось: ууу – туммм, ууу – туммм… Всё колотится, сердешная.
Ярыге стало робко. К девичьим слезам он не привык, вблизи их никогда не видывал.
Какой с Харитой разговор, коли она припадочная? Ну ее.
Малодушно попятился, решив оставить самую трудную собеседовательницу на после.
Лучше для почина говорить с самой кроткой из дев – Марфой Борисовной. С нею, тихой и богомольной, выйдет легче.
Дверь в соседнюю светлицу была приоткрыта, оттуда неслись звуки, непонятные, однако совсем не богомольные.
Кто-то там что-то прошипел, потом кто-то вскрикнул. Опять свистящий, невнятный шепот. Опять вскрик.
Маркел заглянул в щель.
Внутри были несчастная невеста и девка-горничная – на коленях перед ней, с положенными на лавку руками.
– Сколько раз тебе, сучьей стерве, говорено – чулки сторожко стирать? – цедила Марфа Борисовна сквозь ощеренные зубы.
И четками горничной по костяшкам пальцев, с размаху. Этак и покойный Гервасий не лупцевал.
– Ой!
– Говорила я тебе: дырку не простирай? Говорила?
Снова удар.
– Ой!
Вот тебе и кроткая дева…
Стукнул в дверь.
– Княжна! К тебе я, приказный человек Маркелов!
Стало тихо.
– Входи, сударь, – тоненько, жалостно отозвалась княжна.
В переход, сопя носом, выскользнула служанка. Маркел схватил ее за локоть, шепнул:
– Ты куда, Евдошка?
– К себе, в чулан… Боярышне чулок штопать.
Глаза у девки были слезные, голос дрожал.
– Будь там, жди. Скоро приду.
Княжна сидела на той же лавке, где только что казнила Евдошку, понурая и хрупкая. Белыми ручками перебирала четки, лицо всё в слезах (и когда только успела замокриться?).
– Батюшка велел во всем тебя слушаться, отвечать без лукавства. А я, сударь, и знать не знаю, что за лукавство такое. Я дева простая, глупая, уж не взыщи.
И глаза такие беззащитные, доверчивые.
Все, что ль, они такие, Евины дочери, мысленно подивился Маркел. На людях овечки, а сами – волчицы лютозубые?
Не было у него никакого навыка разговаривать с благородными девами.
– С сестрой-покойницей вы каковы были? – спросил он, вспомнив слова княгини, что Лукерья была злыдня и ладила только с Харитой. – Чай ссорились?
Эх, не надо было так, в лоб-то. Спохватился, когда уже выскочило.
– С Лушенькой? – поразилась Марфа Борисовна. – Что ты, сударь! Мы же с ней от одной матушки. Вместе произросли, вместе сиротствовали под мачехой. Лушенька на год меня старше. Всегда защитит, всегда полакомит. Как я теперь без нее жить буду, без моей отрадушки?
И залилась слезьми, и затрепетала плечьми, и от великого того рыдания говорить более не могла.
Маркел засомневался. Невозможно так горевать из притворства. Кажется, княжна истинно убивается. Иль нет? Бес ее разберет.
– Будет тебе, будет, – сменил он грозный глас на ласковый. Еще и по голове ее погладил, утешительно.
Опять только навредил. От доброго слова Марфа Борисовна расплакалась еще пуще, совсем сомлела. Зубки у ней застучали, из горла поднялось икание. Бледные губки пролепетали:
– Прости, ик, сударь… Не могу я говорить… Лушеньку, ик, жалко…
Помялся над ней Маркел минуту или две, крякнул да и вышел.
С допросами пока шло не шибко ладно.
Девка-служанка сидела в глухом закутке под лестницей, душном и даже среди дня темном. На краю лавки, бывшей тут и столом, и сиденьем, и кроватью, тлела лучина.
– Когда Лукерья невестино платье мерила, ты с ними была? Помогала?
– Оне меня прогнали. Сначала меж собой собачились, после на меня напустились. Запачкаешь, говорят, шелк-атлас, грязнолапая. Иди отсель! А мне надо? Я спать пошла.
Евдошка глядела на казенного человека опасливо, но отвечала без замешки. Бойка. Это хорошо.
– О чем собачились?
– Обо всем. Бельчанки, оне такие. Лукерья собака кусачая, а и Марфа потачки не даст, но эта больше исподтишка жалит, по-змеиному.
– Бельчанки?
– Мать у них была Бельчанинова, потому Бельчанки. Это мы их так зовем, дворовые.
Говорливую Евдошку особенно и тормошить не пришлось – только поворачивай разговор, куда надо. Повезло Маркелу со свидетельницей. Или, может, простые люди потому и зовутся простыми, что с ними проще.
– А как вы остальных зовете?
– Князя никак – «князь», а в глаза «боярин», он любит, хотя никакой он не боярин. Княгиню Марью Челегуковну – Чугункою. У ней кулак маленький, а будто чугунный. Ух, страшна бывает! Княжна Харита у нас Буренка. Потому что рыжая и бодается, коли осерчает. Хотя так-то она не злая. Только если сильно разобидится – тогда напролом идет.
– А младшую? – спросил ярыга про черноокую красавицу.
– Аглайку? Ртутью. Она как ртуть – быстра, блескуча и ожечь может. Но ее мы ничего, любим.
Маркел сел рядом, вытянул ноги.
– Скажи, Евдоша, а не знаешь ты, когда князь себе лик расцарапал?
– Третьего дня. И не сам он. Это Лукерья ему харю окровянила, мало глаза не выскребла.
– Лукерья? – Ярыга выпрямился. – За что?
– А он в сундук влез, где она приданое копит. Ключ подобрал или что, не знаю. И вытащил волосник златопрядный – Лукерье на прошлые именины тетка подарила, богатая. Что крику было! Князь бежит, за рожу держится. Орет: «На отца руку подняла! Прокляну! Отрину!» Лукерья за ним. «Убью! Не родитель ты мне – Ирод!» Смехота…
Девка захихикала.
Эка оно как, у князей в теремах, подивился про себя Маркел. Тоже ведь люди.
Однако в каморке становилось душно.
Он поднялся, толкнул дверцу – так дышать было вольготней.
– Ночью, поди, нараспах держишь?
– Ага. Не то задохнешься тут.
Небрежно, как бы в продолжение прежнего разговора, ярыга спросил:
– Крепко спала? Не слыхала чего?
– Поспишь у них. Шастают. Пол-то старый, скрипучий. Хоть на цыпках крадись – слышно.
– А кто-то крался?
– Было.
– Задолго перед тем, как учинился крик?
Евдошка задумалась.
– Не скажу… Я скоро сомлела. Пробудилась, когда Марфа заголосила.
Очень довольный разговором, Маркел встал с лавки.
Теперь – к младшей княжне. Вдруг она тоже ночью что слышала?
Аглая Борисовна по прозвищу Ртуть на простой вопрос – крепко ли ночью почивала – долго не отвечала, рассматривая сыскальщика своими черными матовыми глазами, которые по временам посверкивали льдинками или, уместней сказать, звездочками. Будто перед княжной объявился некий пока что неразъясненный предмет, и еще непонятно, надо ль удостоить его внимания.
Маркел слегка поежился. Внимательный, изучающий взгляд действовал на него странно. Щеки стали горячими, а руки холодными. Сердце сжалось, сбилось дыхание. А еще перепутались мысли, и юнош уже сам забыл, о чем только что спрашивал. В детстве у Бабочки была сказка про птицу Сирин, у коей глава и грудь прекрасной девы, тулово соколицы, огненные крыла и волшебный голос: как зачнет петь, человек всё забывает, самого себя не помнит. Аглая даже и не пела, просто глядела, а вышло то же самое.
Какой у ней лик! Вроде тонкий, а в то же время круглый. Кожа белая, будто из ромашковых лепестков. Губы цвета красной смородины, и меж ними, чуть приоткрытыми, посверкивает сахарная полоска.
– Одного не пойму, – пробормотал Маркел вслух то, о чем подумал. – Как князь Черкасский на смотринах тебя не выбрал. Слепой он, что ли?
Что-то в лице княжны после этого вопроса изменилось. Оно утратило каменную недвижность и будто ожило, очи засветились уже не холодными огоньками, а искорками, притом веселыми. Истинно – Ртуть и есть.