Да, так вот значит, разгулялись блатные по лагпункту — житья не стало. Никто из них не работает. Они лес не сажали и пилить его не будут. В общем, жизнь пошла, как в сказке. Воры гуляют от рубля и выше, а работяги гнутся.
Старший блатной у них Самовар по кликухе был. Харя стремная — посмотришь и на блевоту тянет. Он уже пожилой был, но такая стерва, самый лютый из этих змеев. Зимой в сортир не ходил. В бараке рыл сто жило, а у него параша специальная — кастрюля с кухни. Вот он при всех, гад, усядется, хоть тут работяги жрут — ему это до званки. А потом какого-нибудь фраера сгонит с нар, скажет: «Пойди вынеси, да снегом хорошенько протри, а то вылизывать заставлю».
Ух, мерзкий скот был, алчный, последнюю кроху у работяги из глотки выдерет. Гнилой весь — всю жизнь по лагерям, и сифилюга его, что ли, чекнула или еще какая зараза, бог-то не фраер, он паскуду метит — рожа вся перекошенная, зубов нет, говорит будто дерьмо жует, и с тела мясо кусками отваливается. А блатные вокруг него кучковались, потому что самая беспредельная тварюга был. У работяг бывало накипит зло, еще капля и сожрут всех блатных с потрохами, зубами загрызут. А тут этап какой-нибудь, человек сто, выдернут, через неделю других пригонят, и все тихо, блатные так и держат верх. Ну, так и было бы, наверное, долго: фраер скотина терпеливая. Его убивай, только не сразу, а медленно, и он будет терпеть. Но пришел этап один, небольшой — всего тридцать рыл. Ну, как всегда, встречать вся зона вываливает. Блатные смотрят, нельзя ли фраеров подграбить, которые свеженькие, и своих встретить; а работяга выйдет так, из любопытства. Надеется на землячка напасть, может, тот недавно с воли, порасскажет что, а бывает с других лагпунктов приходят и с куревом, и со жратвой — кому-то удастся подхарчиться.
Ну вот, к этому этапу и я вылез. Смотрю, входят в зону. Блатных-то сразу видно: все в вольных шмотках, в сапогах хороших. Это осенью было, еще лето только сломалось, и теплынь парная стояла по вечерам. Ну торчат все, смотрят. Сами знаете, глаз у лагерника, как рентген, насквозь видит. Человек только в зону вошел, его уже за всю масть прикупили. И блатные все видны — кто действительно блатовать будет, а кто завтра — на помойке хмырить. И фраера видно: кто — самостоятельный мужик-работяга, а кто — пристяжь воровская — шестерка, а кто — просто отказчик. Ну вот, в этом этапе человек десять блатных было, два или три педераста — эту тварь сразу видать, — остальные работяги. Только один непонятный — мужик не мужик, вор не вор, но глядит дерзко. В кучку к работягам не жмется и от блатных стоит отдельно. И что мне в глаза сразу кинулось, это шмотье его. Нет, ничего центрового: лагерная фуфаечка, хе-бе не первого срока, сапоги-кирзуха. Но все такое, по нему; брюки ушиты, карманы сделаны, фуфайка с хлястиком. Сам молодой, ну лет двадцать семь от силы. Вот вошли они в зону, стоят у вахты. Этот парнище — так, от всех особняком. Вынул трубочку из корешка — такая, как и здесь мастырят, — закурил. Фраера стоят с мешками своими. Фраер на этап все лохмотье волокет, что без отца с матерью нажил. Ну, блатные, известно, с чемоданами деревянными, да и те на фраеров навьючили. А этот гусь стоит, руки в карманы, покуривает.
Никто тогда не знал, что это за волчина, ни мы, ни блатные. Я-то сразу прикупил в нем дерзость, но дерзость эта была тихая. Блатные тоже, наверное, увидели, но как-то прохлопали. Да… Так вот, стоит он с трубочкой, рожа узкая загорелая, сразу видать — вальщик, а глаза зеленые, как пивная бутылка, и вроде они спокойные, но я-то сразу вижу такие зенки. Чуть горячее станет и такие очи белеют, как кипяток. И уж такого хлопца на понт не возьмешь, у него ни перед ножами, ни перед колунами отдачи не будет. Встречал я таких, предерзостные мужики, в них страху божьего нету. Хоть фраер, хоть вор — все жизнью дорожат. А такие волки, как этот, чему-то другому молятся, и своя жизнь для них не лучше чужой, они всегда на обмен готовы.
Да… Этого Костей звали, питерянин.
С блатными у него сразу напоперек пошло. Еще тогда, стоит этап у вахты, ну а Самовар первый подлетает и — к этому Костяше:
— Воры есть?
— Не знаю, — говорит, — я у них документы не проверял, — и лыбится.
Самовар аж затрясся весь от злости. Не привык он, чтобы фраера с ним так разговаривали. Тут, в зоне, все мимо проходят, глаз не подымают. Ну он и запыхтел, закудахтал:
— Ты что, — кричит, — змеина, вору ответить не можешь по-человечески?
— А чего ты меня спрашиваешь. Я тебе не оперуполномоченный, чтобы воров считать, — говорит этот Костя и все лыбится, да так, будто над Самоваром потешается.
Смотрю, тот посинел даже. Думаю, как двинет сейчас этому хлопцу, так трубку в пасть и вколотит. А тот стоит себе, дымит. Только глаза белеть начали. Ну, видно, понял Самовар, что нельзя этого хлопца трогать, пока сам один. Ведь вор-то вор, а сломает ему парень холку, потом толкуй, кто откуда. Они все, эти гады блатные, зайцы.
— Смотри, — говорит, — я тебе припомню. — И подошел к блатным, которые кучкой отдельно стояли. А Костя даже глазом не моргнул.
Ну, попал он в нашу бригаду. А Самовар в нашем бараке жил, так что они и тут встретились. Рядом со мной местечко было на нарах, я подвинулся, позвал его. Так как-то сразу засимпатизировал этому парню. И не я один. Что-то было в нем, что люди сразу его примечали.
У нас на всю зону, может, сто матрасов ватных было. Остальные, известно, сеном набивали. Осенью набьешь — зимой уже труха, пылит, горами сваляется, никак не выровнять. Ну, пошли этапники в каптерку, постели, обмундировку получать. Все мешки волокут, потом три дня ждали, пока сено из-за зоны привезут. А Костя приволок ватный матрасик и окопался рядом. Значит, и каптер ему засимпатизировал.
Сначала к новому человеку вся бригада присматривается, чтобы знать, какая ему цена. Народ-то у хозяина наглый, расспрашивать не смущаются, а к нему не подходили. В делянке сразу стало видно, что работяга он шустрый. Лучок что ложку держал. Как раз тогда лиственница все попадалась, а она, зараза, смолистая — на полотно налипнет, втроем не протащишь, нужно вынимать, керосином мыть. Это зимой дерево мерзлое, так ничего, а летом-осенью спасения нет от смолы. Да у нас еще инструментальщик был так, старательный старичок, а хитростей в деле не знал. Ну Костяша попилил первый день до обеда — ничего, подходяще пилил. У нас поздоровей его хлопцы были вальщики, а он от них не отставал. А в обед похлебали баландец, он мне и говорит:
— Таким лучком пилить не годится. Пойдем, сходим к инструментальщику, а то я новый — он пошлет меня подальше.
Пошли. У нас инструменталка тут же в делянке была — фургон зимой на волокуше притащили, — а дед — бесконвойник. Ну, заходим к нему, и Костя так с ним по-культурному: «Здравствуйте, отец», — все с червей, с червей к нему заходит. Ведь раньше у хозяина как: в чужое дело не суйся, хоть больше знаешь, а то подумают, что подкапываешься, на это место мылишься. Но как-то поговорили они со стариком. Старик-то латыш, куркуль; они народ честный, но, чтобы в их дело совались, не любят. А Костя ему что-то за Латвию сказал, про какого-то артиста либо профессора. Слово за слово, смотрю, старик растаял. А Костя его уже дед Янис зовет. И дед кисет достает, закурить дает и мне тоже. А с табачком в то время на командировке ох и туго было. Ну задымили, уже вроде свои люди, и тут Костя стал объяснять, что, как дед лучки точит и разводит, так только зимой пилить можно, а летом-осенью по-другому надо, и так складно говорит, что старик его слушает и кивает, поддакивает. Потом признался, что уже сам думал, как бы лучше заточить, пробовал и так и сяк, а только хуже получалось.
Костя и спрашивает:
— Есть полотно новое? Давайте покажу, — сел за тисочки, взял напильник.
Знаете, хлопцы, видал я руки разные, сам сколько лет карманничаю, да и артистов тех еще знал, но таких рук, как у него, не видал. Я цигарку дотянуть не успел, а он уже заточил и зуб развел на новом полотне. Ну натянули они лучок; Костя средник настроил, подогнал, вышли попробовать. Сначала Костя одну лесинку свалил, так сантиметров на сорок. Потом — старик, потом — я. Лучок идет будто по маслу. И смола почти не липнет, не успевает вытечь. Старик взял лучок и смотрит на полотно, смотрит. Потом говорит: