«Почему так много бурь и ураганов?» — допытывался он. «Это входит в систему циркуляции воздуха», — объяснил я ему.
На самом же деле я просто забыл поставить противоперегрузочный клапан.
«Три четверти поверхности планеты покрыты водой! — не унимался он. — А я ведь ясно указал, что соотношение суши и воды должно быть четыре к одному!» — «У нас не было возможности выполнить это условие!» — отрезал я.
Я потерял бумажку с его дурацкими указаниями — больше мне делать нечего, как вникать в детали этих нелепых проектов мелких планет!
«А те жалкие клочки суши, которые мне достались, вы почти сплошь покрыли пустынями, болотами, джунглями и горами». «Это живописно», — заметил я. «Плевать я хотел на живописность! — загремел тот тип. — О конечно, один океан, дюжина озер, две реки, один-два горных хребта — это прелестно. Украшает планету, благотворно действует на психику жителей. А вы мне что подсунули? Какие-то ошметки!» — «На то есть причина», — сказал я.
Между нами говоря, мы не получили бы с этой работы никакой прибыли, если б не поставили на планете реставрированные горы, не использовали две пустыни, которые я по дешевке приобрел на свалке у межпланетного старьевщика Урии, и не заполнили пустоты реками и океанами. Но ему я это объяснять не собирался.
«Причина! — взвизгнул он. — А что я скажу своему народу? Я ведь поселю на этой планете целую расу, а то даже две или три. И это будут люди, созданные по моему образу и подобию, а ни для кого не секрет, что люди привередливы точь-в-точь как я сам. Так, спрашивается, что я им скажу?»
Я-то знал, на что он мог бы сослаться, но мне не хотелось затевать с ним скандал, поэтому я сделал вид, будто размышляю над этой проблемой. И, представьте себе, я действительно призадумался. И меня осенила великолепная идея, перед которой померкли все остальные.
«Вам нужно внушить им одну простую истину, — произнес я. — Скажите им, что, с точки зрения науки, если что-то существует, значит оно должно существовать». — «Как, как?» — встрепенулся он. «Это детерминизм, — пояснил я, тут же с ходу придумав это название. — Суть его довольно проста, хотя некоторые нюансы доступны лишь избранным. Начнем с того, что форма вытекает из функции; отсюда один только факт существования вашей планеты говорит за то, что она не может быть иной, чем она есть. Далее — мы исходим из того что наука неизменна; следовательно, все, что подвержено изменениям, не есть наука. И наконец, последнее: все подчиняется определенным законам. В этих законах, правда, не всегда разберешься, но можете не сомневаться, что они существуют. Поэтому вместо того, чтобы спрашивать: „Почему вот это, а не то?“, — каждый должен интересоваться только тем, „как то или это функционирует“».
Ну и вопросы он мне потом задавал — только держись; старикан умел ворочать мозгами. Но ни черта не смыслил в технике — его специальностью были этика, мораль, религия и тому подобные нематериальные фигли-мигли. Естественно, что ему не удалось как следует обосновать свои возражения. А как большой любитель всяких абстракций, он то и дело возвращался к одному: «Существующее — это то, что должно существовать . Хм-м, очень занимательная формула и не без некоторого налета стоицизма. Я включу кое-какие из этих откровений в те уроки, которые собираюсь преподать своему народу… Но ответьте мне на такой вопрос: как согласовать этот фатализм науки со свободой воли, которой я хочу наделить людей?»
Вот тут старый хитрец чуть было не поймал меня. Я улыбнулся и кашлянул, чтобы выиграть время, после чего воскликнул: «Так ведь ответ совершенно ясен!»
Это всегда выручает, когда тебя припрут к стенке.
«Вполне возможно, — сказал он. — Но мне он неизвестен». — «Послушайте, — сказал я, — а разве эта самая свобода воли, которую вы намерены дать своему народу, не является разновидностью фатализма?» — «Пожалуй, ее можно было бы отнести к этой категории. Но различие…» — «И кроме того, поспешно перебил я его, с каких это пор свобода воли и фатализм несовместимы?» — «На мой взгляд, они, безусловно, несовместимы», — заявил он. «Только потому, что вы не понимаете сущности науки, — отрезал я, ловко проделав под самым его крючковатым носом старый фокус с переменой темы. — Видите ли, мой дорогой сэр, один из основных законов науки заключается в том, что всему сопутствует случайность. А случайность, как вы, несомненно, знаете, — это математический эквивалент свободы воли». — «Ваши идеи весьма противоречивы», — заметил он. «Так и должно быть, — сказал я. — Наличие противоречий — тоже один из основных законов вселенной. Противоречия порождают борьбу, отсутствие которой привело бы ко всеобщей энтропии. Поэтому не было бы ни одной планеты и ни одной вселенной, если бы в каждом предмете, в каждом явлении не крылись, казалось бы, непримиримые противоречия». — «Казалось бы?» — быстро переспросил он. «Вот именно, — ответил я. — Деле в том, что противоречиями, которые мы условно можем определить как присущую всем предметам совокупность парных противоположностей, вопрос далеко не исчерпывается. Например, возьмем какую-нибудь одну изолированную тенденцию. Что получится, если ее развить до конца?» — «Понятия не имею, — признался старик. — Недостаточная теоретическая подготовка к такого рода дискуссиям…» — «Получится то, — прервал я его, — что эта тенденция превратится в свою противоположность». — «В самом деле?» — изумился он.
Эти спецы по религии неподражаемы, когда пытаются разобраться в научных проблемах.
«Да, — сказал я. — У меня в лаборатории имеются доказательства. Впрочем, их демонстрация несколько утомительна…» — «Нет-нет, я верю вам на слово, — сказал старик. — К тому же мы ведь заключили с вами соглашение».
Он всегда вместо слова «контракт» употреблял слово «соглашение». Оно значило то же самое, но было благозвучнее.
«Парные противоположности, — задумчиво проговорил он. Детерминизм. Предметы, которые превращаются в свою противоположность. Боюсь, что все это довольно сложно». — «Но зато как эстетично, — заметил я. — Однако я не развил до конца тему о превращении крайностей в свою противоположность». — «Охотно выслушаю вас», — сказал он. «Благодарю. Итак, мы остановились на энтропии, суть которой в том, что все предметы постоянно пребывают в движении, если только этому не препятствует какое-нибудь воздействие извне. (А иногда, насколько я могу судить по собственному опыту, даже при наличии такого у внешнего воздействия.) Но это движение предмета направлено в сторону превращения его в его противоположность. А если подобное происходит с одним предметом, значит, то же самое происходит со всеми остальными, ибо наука последовательна. Теперь вам ясна картина? Все эти противоположности только и делают, что, словно взбесившись, превращаются в собственные противоположности. На более высоком уровне этим занимаются противоположности, уже объединенные в группы. Чем выше уровень, тем все сложнее. Пока понятно?» — «Вроде бы да», — ответил он.
«Чудненько. А теперь, разумеется, возникает вопрос, все ли на этом кончается? Я имею в виду вся ли программа исчерпывается этой эквилибристикой противоположностей, выворачивающихся наизнанку и с изнанки обратно на лицо? В том-то и изюминка, что нет! Нет, сэр, эти противоположности, которые кувыркаются, как дрессированные тюлени, — только внешнее проявление того, что происходит в действительности. Потому что… — Тут я сделал паузу и низким трубным голосом произнес: — Потому что за всеми столкновениями и неупорядоченностью мира, доступного чувственному восприятию, стоит высший разум. Этот разум, сэр, проникает сквозь иллюзорность реальных предметов в более глубокие процессы вселенной, которые пребывают в состоянии неописуемо прекрасной и величественной гармонии». — «Каким образом предмет может быть одновременно и реальным и иллюзорным?» — метнул он в меня вопрос. «Увы, не мне знать, как на это ответить, сказал я. — Я ведь всего-навсего скромный труженик науки, и мой удел — наблюдать и действовать в соответствии с тем, что вижу. Однако можно предположить, что это объясняется какой-нибудь причиной этического порядка».