— Не нашлось ли бы у вас возможности разыскать адрес трех советских девушек? Таня, Соня и Маруся… Они были с нами в лагере и, рискуя собственной жизнью, спасли от смерти мою дочь… Нам так хотелось бы, жене к мне, сказать им теперь, что мы никогда о них не забываем, что мы их вечные должники…
Он показывает какие-то бумаги, старые адреса, любительскую фотографию.
Таня, Соня, Маруся! Где бы вы ни были теперь, если вам попадет в руки эта статья, знайте, что там, далеко, в маленьком городке под самым Парижем, вас вспоминают, горят благодарностью к вам два человеческих сердца.
Но вслед за врачом подходят и другие. И возникает героическая повесть о наших советских людях. Об их несокрушимом мужестве. Об их полном достоинства поведении за колючей проволокой фашистских концлагерей, за стеной кровавых застенков гестапо.
— Если бы не они, мы все погибли бы…
— Это ваши девушки вдохнули в нас веру и бодрость, которая позволила нам продержаться, пережить все ужасы лагерей.
— Это ваши люди учили нас мужеству.
И куда мы ни попадаем, всюду нас встречают этими признаниями. В зале всегда найдется кто-нибудь из тех, кто в самые кровавые, в самые мрачные дни гитлеровского рабства повстречал советских людей и, как светлый луч, сохранил о них воспоминания на всю жизнь.
Седая старушка, по-видимому, работница, нетерпеливо дергает меня за рукав:
— Василием, Василием его звали… Родной сын так бы ко мне не относился, как он. Сколько раз от смерти меня спасал, последнюю корку хлеба отдавал мне… Родной сын… Василий, Василий…
Сама она не знает даже его фамилии. Но ей кажется, что я должна, непременно должна знать этого Василия, который стал для нее чем-то большим, чем родной сын, Василия, который в фашистском концлагере думал не о себе, а об этой чужой женщине, французской старушке, которую он спасал, о которой заботился и для которой был больше, чем сыном.
Стершиеся, наполовину по-французски, наполовину по-русски написанные адреса. Исковерканные на французский лад фамилии. Ну, как их найти теперь, этих людей, на огромных просторах нашей страны? Но я хочу выполнить обещание, данное тем, далеко, под чужим небом.
Мои любимые! Вы, кто в кровавые черные дни, за решетками фашистских тюрем, за стенами концлагерей высоко держали знамя нашей Родины, вы. без колебаний рисковавшие своей жизнью, чтобы спасти других, вы, служившие высоким примером и образцом, примите привет от десятков и сотен французов и француженок, чтущих ваши имена, как святыню, и вспоминающих о вас со слезами благодарности. От французов и француженок, которых вы спасали от смерти и оподления, которым вы навсегда внушили любовь и доверие к нашему великому народу.
И когда потом на стадионе Буффало мы увидели десятки и сотни надписей: «Не позволим послать нас на борьбу против героев Сталинграда!», — то мы знали, что для этих людей наша страна перестала быть чем-то далеким и неведомым; что кроме Истории, которая говорила о нашей стране мощным голосом победоносных боев нашей армии, им говорили о ней, о нашей Родине, простыми сердечными словами наши простые героические люди, и потому в их памяти этих слов не стереть никому!
Там, в Фонтенбло, заседает штаб Монтгомери. В министерство иностранных дел и в министерстве внутренних дел интригуют и орудуют американские чиновники. Подписывает пакты и договоры правительство, голос которого — это не голос французского народа.
Но мы-то слышали голос нации, голос народа. Этот голос могуч и грозен, он может, как гром, ударить в небе Парижа.
И вот, когда наступает час отъезда, словно грязная пена, тает воспоминание о хриплых куплетах, о гирляндах обнаженных тел в кабаре, о мистических пьесах, извлекаемых из архива на потребу нынешних дней. В сердце остается лишь мощный и грозный лик подлинного Парижа — Парижа, который штурмовал Бастилию, сражался на баррикадах Коммуны, героически сопротивлялся фашистским захватчикам и который жив, существует и грозно заявляет о своем существовании.
И мы повторяем про себя то, что сказал на стадионе Буффaло с такой нежной любовью, с такой гордостью Лоран Казанова:
— Это Париж!
Перевод с польского Е. Усиевич