Он не был в восторге от своей острой восприимчивости – но давно принял её, как данность. Или болезнь. Мама, психолог со стажем, иронически определяла её как «синдром Стендаля».
Эдуардо никогда не понимал, что шедеврального в Стендале: «Красное и чёрное» показались ему слезливой историей без особого смысла. Нечто наподобие барочных, пафосных фото со старинными интерьерами, лестницами из мрамора, женщинами в винно-красных платьях – тех фото, которые обожает главный редактор… Тем не менее, с материнским диагнозом он был согласен.
Всю жизнь соглашался со всеми её диагнозами.
Он вышел в толпу туристов, сжимая в руке сумку с оборудованием и портфель. Спина ныла после долгой поездки. В воздухе мешались разные языки, запахи еды и кофе из ресторанов. У здешней воды тоже свой, исключительный запах – и Эдуардо усвоил это, увы, слишком хорошо. Вавилон на воде. Вавилон, похожий на сон поэта-наркомана – на резную, розово-серую мечту со стрельчатыми окнами и мостами. Мечту, которой не суждено сбыться.
Машинально приметив несколько колоритных лиц (хоть сейчас на фото), Эдуардо повернул налево, к мосту Скальци. Лучано, пишущий для рубрики путешествий, в этот раз посоветовал ему недорогую гостиницу близко к вокзалу – если в Венеции, конечно, не кощунственно использовать слово «недорогой»… Гладь воды в канале лежала, переливаясь грязью и бирюзой. Лишь чуть темнее был купол ближайшей церкви. Призрачные, узкие дома с колоннами выстроились вдоль набережной. Всё здесь было хрупким и узким – даже самые широкие улочки и площади, утопающие в тени, даже маски в магазинах и призывные голоса гондольеров. Всё грозило разрушиться, прямо сейчас, на твоих глазах, чтобы ты жадно смотрел на смерть красоты.
Ибо жаден человек до красоты и до смерти.
Эдуардо перешёл мост Скальци и двинулся вдоль воды, борясь с собой, чтобы не достать камеру. Редактор заказал ему серию фото для статьи о самых романтичных местах Венеции (глупое излишество: вся она романтична, романтична до штампа). Он прибыл сюда на два дня. И это был отличный повод, чтобы завершить Дело, которым Эдуардо жил в последние месяцы.
Он не планировал возвращаться.
2
Два года назад Винсент, приятель отца из Польши (наполовину польское происхождение отца после разрыва с матерью почему-то сказывалось сильнее), заявил, что Эдуардо – не итальянец, потому что «не умеет жить». Не умеет наслаждаться каждым мигом, не морща лоб в бесплодном осмысливании бытия. Не способен просто смотреть футбол, просто смаковать выпечку за завтраком, просто греться на солнышке, лениво обсуждая с друзьями новый налог… Во всём ищет что-то потаённое, какой-то единый секрет, причину причин – нечто вроде того, чем был Бог для схоластов Средневековья. Пока Эдуардо слушал пьяноватое гундение Винсента, ему, пожалуй, впервые в жизни стало жаль, что он атеист.
Вода дробила солнце в бликах. Вид со стеклянно-металлическим мостом Конституции на фоне ажурных палаццо пятнадцатого и шестнадцатого веков казался готовой фотографией – открыткой из тех, что нарасхват у бережливых иностранцев.
Эдуардо обогнул сады Пападополи (пятно тёмной зелени в общей пастельной гамме нещадно било по глазам), перешёл ещё два хилых мостика и углубился в лабиринт узких улиц – таких узких, что иногда плечи тёрлись о стены домов. Сушились постиранные простыни. Возле мусорных баков чайка свирепо билась с голубями за ломоть хлеба. Места здесь, вдали от Сан-Марко, были нетуристические, и во двориках, среди колодцев с полустёртой резьбой, он слышал лишь эхо собственных шагов. Венецианская акустика. Весь город – один театр. Маленький и странный. С шестью вечно враждующими районами-сестьере, с тенями дожей, надушенных куртизанок и стеклодувов, что не первый век работают на износ. Сейчас, в жёлтых тихих двориках Дорсодуро, Эдуардо казалось, что за этим он и приехал сюда – поклониться теням.
Или тени.
Почему Марко всегда так любил Венецию? По странной прихоти, удостоившей его, южанина, её северного имени?
Этого Эдуардо никогда не понимал. Марко возвращался сюда со своей аккуратностью математика – два-три раза в год – и крайне редко делился впечатлениями. Он вообще был молчаливым человеком. В нём и прельщало именно это сосредоточенное спокойствие. Будто стоишь рядом с маятником или ночным каналом. А может, под Часовой башней здесь, в Венеции, на пьяцце Сан-Марко – на той башне, где золото на сини показывает, кроме времени, ещё и фазы луны. Сплошная поэзия, чёрт побери.
Эдуардо позволил себе кривую усмешку. Слишком много поэзии. В таких количествах от неё, как от сладостей, начинает тошнить.
…Позже, в крошечном, но аккуратном номере, кровать мягко спружинила под ним, когда он открыл сумку с камерой и запустил руку в потайной карман. С картины на стене Эдуардо созерцали индийские женщины и слоны (почему это здесь?..). Больше никто не мешал ему.
Пистолет был чёрным, блестящим и совсем маленьким. Изящная безделушка – словно ненастоящий. Весьма удобно для дальних перевозок. Пафосно, как в той немецкой новелле (кажется, Манна), где герой приезжает в Венецию, чтобы красиво сдохнуть. Пафосно, но что же поделать?
Эдуардо улыбнулся. Раз решил напоследок поиграть в пафос, нужно идти до конца. И ведь, как назло – какая удача – завтра будет год со дня смерти Марко.
НЕАПОЛЬ. УВЕРТЮРА
Первый вечер в Неаполе прошёл бурей и воплощённым хаосом (тогда она ещё не знала, что так происходит всё в Италии). Вылет из Москвы задержали почти на час, а погода менялась так же часто, как настроение летевшей с ней вместе дамы-профессора. Или, пожалуй, всё-таки чуть-чуть реже.
– Ah, mia poveri-i-ina!9 – взвизгнула при виде дамы хозяйка квартиры, в которой их разместили, – взвизгнула и всплеснула смуглыми жилистыми руками. Она была типичнейшей итальянкой – от жгучих, отливающих матовой чернью глаз до домашней одежды, которая напоминала наряды старых хиппи. Она говорила с космической скоростью, однако, слава римским богам, хотя бы не на диалекте. Секунд за двадцать она успела наречь даму-профессора «дорогушей», «котёночком» и даже «пончиком» или «кексом» (убитый суточным перелётом мозг долго отказывался нащупывать слово ciambella).
Хозяйка была великолепна, но усталость мешала оценить колорит мгновения.
Она помнила, как упала на стул, тупо глядя в тарелку с дымящейся пастой. Часы на кухонной стене мерно оттикали одиннадцать вечера. Хотя перекусывали они часов семь назад, есть уже не хотелось. Не хотелось вообще ничего – только принять горизонтальное положение и ни о чём не думать.
– Здесь посуда на каждый день, здесь фарфор, – тараторила хозяйка, ловко перемещаясь по кухне; рукава её бесформенного балахона трепетали, как крылья хиппующей бабочки. – В комоде вилки и ложки; по телефону, ragazze10, можете звонить мне даже ночью, и номер записан вот здесь – видно хорошо? Если нет, я обведу – дай мне ручку, carissima11; нет, вот эту, спасибо. Мусор – под столешницей с телефоном; ах, кстати, сортировка мусора!.. – тревожный визг, изданный хозяйкой, смутно напоминал об опере, о красно-золотых переполненных залах театра Сан-Карло.
Следующие несколько минут они, в компании дамы-профессора с потускневшими от измотанности глазами и двух красивых студенток с факультета журналистики (программа курсов, по которой они оказались здесь, по сути совпадала с её, хотя имела более извилистое и бойкое, по-журналистски, название) выслушивали лекцию о сортировке мусора, графике его выноса и защите окружающей среды.
Ей стало интересно, является такая озабоченность персональной чертой хозяйки или присуща всем итальянцам. По дороге с вокзала им встретилось с дюжину маленьких, будто игрушечных, автомобилей, работавших без бензина; на упаковке хлеба для тостов гордо краснели надписи «без глютена» и «без консервантов». В подобные моменты она всегда испытывала жгучий стыд – наверное, потому, что извела в жизни столько бумаги, что без неё выжил бы приличных размеров лес… Или потому, что игнорировала призывы выключать воду во время чистки зубов. Когда-то у неё была подруга, которая собирала пластиковых насекомых, состояла в обществе защиты животных и тщетно пыталась стать (по её выражению) «радикальной вегетарианкой». Она гениально решала судоку и вдобавок играла на флейте. Но талантливее всего – на нервах.