Приемник для новорожденных, от которых отказались родители, установили в больнице около года назад. Я наблюдал за строителями каждый день, когда навещал жену. Я видел, как заливали бетонную оболочку, видел, как устанавливали стальную коробку и самоблокирующуюся дверцу со стеклянным окошком, как туда проводили тепло, свет и сигнализацию. Один из строителей отказался работать. Считал, что это неправильно, аморально. Знак времени. Впрочем, у времени столько знаков, что если вычитывать их все, можно запросто умереть от разрыва сердца.
В «окне жизни» тепло, безопасно. Когда внутрь кладут ребенка, дверца закрывается и блокируется, в больнице звенит звонок, и очень скоро кто-то из медсестер спускается за малышом, но не прямо сразу, а так, чтобы у матери было время уйти. Перекресток буквально в двух шагах. Завернула за угол – и все, ее нет.
Однажды я видел такое. Я побежал следом за женщиной. Я крикнул ей:
– Подождите!
Она обернулась и посмотрела на меня. Одна секунда из тех секунд, которыми держится мир. Но она миновала, время двинулось дальше, и женщина ушла прочь.
Я вернулся к приемнику. Он был пуст. Через несколько дней умерла моя жена. Поэтому я не хожу домой той дорогой.
У «окон жизни» есть своя история. Разве не у всего есть история? Думаешь, что живешь в настоящем, но прошлое не отступает. Оно всегда за спиной, словно тень.
Я немного изучил вопрос. В Европе, в Средние века, когда бы они там ни были, тоже существовали приемники для брошенных младенцев. Их называли «колесами подкидышей»: круглые окна в монастырях, куда можно было засунуть младенца и сбежать, уповая на Божью милость.
А еще можно было оставить младенца в лесу, на воспитание волкам или собакам. Оставить младенца без имени, но с чем-то, с чего начнется история.
Машина проносится мимо. Меня обдает водой из канавы, как будто мне мало. Как будто я и так не промок насквозь. Вот урод! Подъезжает другая машина. Это мой сын, Кло. Я забираюсь внутрь. Он вручает мне полотенце, я вытираю лицо, благодарный и внезапно измученный.
Мы проезжаем пару кварталов. В машине играет радио. Прогноз погоды. Суперлуние. Высокий прилив, волнение на море. Река выходит из берегов. Без необходимости не выходите на улицу. Сидите дома. Это не ураган «Катрина», но и не лучшая ночь для прогулок. Машины, припаркованные у тротуара, утонули в воде до середины колес.
И тут мы видим…
Впереди – черный «БМВ» шестой серии, врезавшийся в стену капотом. Обе двери открыты, и с водительской стороны, и с пассажирской. Впилившись в багажник «БМВ», стоит маленькая машина, явно не из дорогих. Два парня в низко надвинутых капюшонах бьют человека, лежащего на земле. Мой сын жмет на клаксон, едет прямо на них, опускает стекло и кричит: «КАКОГО ХРЕНА?! КАКОГО ХРЕНА?!» Нашу машину резко заносит: один из парней в капюшоне выстрелил нам в переднюю шину. Сын выворачивает руль, машина с глухим стуком ударяется о бордюр у тротуара. Капюшоны запрыгивают в «БМВ» и уносятся прочь, отпихнув маленькую машинку через всю улицу. Избитый мужчина лежит на земле. На вид лет шестидесяти. В хорошем, добротном костюме. Мужчина истекает кровью. Дождь смывает кровь с его лица. Он что-то говорит. Я опускаюсь рядом с ним на колени. Его глаза широко распахнуты. Он мертв.
Сын глядит на меня – я его отец: что нам делать? Где-то уже завывает сирена, далеко-далеко, словно на другой планете.
– Не трогай его, – говорю я сыну. – Разворачивайся и поедем.
– Надо дождаться полицию.
Я качаю головой.
Со спущенной шиной мы кое-как доезжаем до угла, заворачиваем и медленно едем по улице мимо больницы. «Скорая помощь» выруливает с больничного двора.
– Надо поменять колесо.
– Заезжай на больничную стоянку.
– Надо сказать полицейским о том, что мы видели.
– Он мертв.
Сын заглушает мотор и идет за инструментами в багажнике, чтобы поменять колесо. Я сижу на промокшем сиденье. В больничных окнах горит свет. Я ненавижу эту больницу. Точно так же я сидел в машине, когда умерла жена. Смотрел сквозь лобовое стекло и не видел вообще ничего. Прошел целый день, наступила ночь, и ничего не изменилось, потому что изменилось все.
Я выхожу из машины. Помогаю сыну снять колесо. Он уже достал из багажника запаску. Я запускаю пальцы в раскуроченную резину убитой шины и достаю пулю. Только этого нам не хватало. Я бросаю ее в водосток на краю тротуара.
И вот тогда я вижу свет.
«Окно жизни» освещено.
Почему-то я знаю, что тут все связано: «БМВ», маленькая машина, мертвый мужчина, ребенок.
Потому что там есть ребенок.
Я иду к «окну жизни», словно в замедленной съемке. Ребенок спит, сосет пальчик. За ним еще не пришли. Почему никто не пришел за ребенком?
Я вдруг понимаю, почти безотчетно, что у меня в руках монтировка. Почти безотчетно открываю дверцу. Это несложно. Я беру ребенка на руки, и он весь светится, как звезда. Она светится, как звезда.
Пребудь со мной, уж меркнет свет дневной,
Густеет мрак. Господь, пребудь со мной!
Когда лишусь опоры я земной,
О Бог всесильный, Ты пребудь со мной.[1] Сегодня утром церковь переполнена. Нас собралось около двух тысяч. Наводнение никому не помешало прийти. Пастор говорит: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее» [2].
Это из Песни Песней царя Соломона. Мы поем то, что знаем.
Церковь Божественного Завета начиналась с лачуги, выросла в большой дом, а потом – в небольшой городок. В основном сюда ходят черные. Но и белые тоже. Белым труднее поверить в то, что у них есть, во что верить. Они цепляются за конкретику вроде семи дней Творения или воскресения Христа. Меня самого эти вопросы не мучают. Если Бога нет, то после смерти мне хуже не будет. Я просто умру. Если Бог есть… Да, я слышу, как вы говорите: «И где он, твой Бог?»
Я не знаю, где Бог, но мне кажется, что Бог знает, где я. У него есть первый в мире навигатор с функцией поиска. Найти Паста.
Паст – это я.
Мы живем вдвоем с сыном Кло. Ему двадцать лет. Он родился здесь. Его мать была из Канады, ее родители – из Индии. Я прибыл сюда на невольничьем корабле – ну, не я лично, а мои гены, в которые вписана Африка. И вот мы здесь, в Новой Богемии, бывшей французской колонии. Сахарные плантации, колониальные особняки, ужас и красота, слитые воедино. Кованые балюстрады, столь любимые туристами. Здания восемнадцатого века, покрашенные розовой, желтой или голубой краской. Деревянные рамы магазинных витрин. Аллеи с темными дверными проемами, что ведут к проституткам.
Есть и река. Широкая, словно будущее, каким оно было раньше. Есть и музыка: всегда где-то поет женский голос, старик играет на банджо. Может быть, просто парочка погремушек в руках девчонки за кассой. Может быть, скрипка, напоминающая о маме. Может быть, песня, что рождает желание забыть. Что есть память на самом деле, как не мучительное прекословие с прошлым?
Я где-то читал, что каждые семь лет человеческий организм полностью обновляется. Все до единой клетки. Даже кости отстраивают себя заново, как кораллы. Так почему же мы помним все, что должно было пройти и забыться? Какой смысл в наших шрамах и унижениях? Какой смысл помнить старые добрые времена, когда их больше нет? Я люблю тебя. Я по тебе страшно скучаю. Тебя уже нет.
– Паст! Паст?
Это пастор. Да, спасибо, у меня все хорошо. Да, ночка выдалась еще та. Божий суд над миллионом людских преступлений. Верит ли в это сам пастор? Нет, он не верит. Он верит в глобальное потепление. Господу незачем нас наказывать. Мы наказываем себя сами. Вот почему мы нуждаемся в прощении. Люди не знают, что такое прощение. «Прощение» такое же слово, как «тигр»: есть видеозаписи с тиграми, их существование доказано, но лишь немногие люди видели тигра вблизи, в дикой природе, и осознали, что он существует на самом деле.