Я опять сказал «а-а».
— Когда-то, давно, мы работали вместе с Ипполитом Игнатьевичем. В самом конце восьмидесятых. Я был ведущим инженером в разваливавшемся нашем институте. А он заместителем главного бухгалтера, председателем местного комитета, потом возглавлял какую-то ревизионную комиссию, я уж не помню, как это тогда называлось. Сколько он у меня крови тогда выпил. — Вдруг всем большим своим организмом вздохнул Модест Михайлович.
— Не понял.
— А чего тут не понимать. Назревала приватизация, акционирование, никто в этом ничего не соображал, а я соображал, или думал, что соображаю. Повел, что называется, за собой массы, меня выбрали руководителем на конкурсной основе, и вот теперь здесь мы имеем то, что имеем.
— А Ипполит Игнатьевич бился за справедливость?
— Ну, слава Богу, вы все понимаете. Не спорю, он истерически честный человек, чужой булавки не возьмет, но в определенные исторические моменты такие люди объективно превращаются в тормоз. Вредный, ржавый тормоз!
Директор опять вздохнул.
— Если бы вы знали, сколько он написал писем, сколько накликал проверок, лет шесть или восемь мы в основном занимались тем, что отбивались, доказывали, что мы не воры, не бандиты, не обираем вдов и сирот.
Он говорил просто, не позируя, без самодовольства и злости. Сказать, по правде, я даже где-то его понимал. Мне снова вспомнилась история с маминой стиральной машиной.
— Мы объективно не могли сохранить институт, ну не нужен он был тогда никому, да и сейчас о реанимации какой-то речь не идет. Все ценное оборудование стало уже хламом, контингент поменялся. Кто смог перестроиться, тот работает и зарабатывает. Тем, кто захотел уйти, мы выплатили какие-то, по тем временам реальные деньги. Заметьте, никто на нас не жаловался, не судился с нами, только Ипполит Игнатьевич. Но так же не бывает: один прав, а все остальные — сволочи!
Я подумал, что иногда бывает.
Модест Михайлович встал, и сделался коротконогим, квадратным человеком, халат доходил у него почти до пола. Формирование приязни к нему во мне приостановилось.
— И вот, обратите внимание, этот самый Ипполит Игнатьевич, считающий нас ворами и хапугами, является к нам с новым, каким-то совсем уж безумным скандалом, а мы, вместо того, чтобы тихо его выпроводить, сбросить в районную больницу, укладываем к себе, в палату, где каждый койко-день стоит десять тысяч рублей.
Я заметил щель в его речи, в которую удобно было вклиниться.
— А что он кричал, о чем скандалил?
Модест Михайлович остановился, посмотрел на меня мрачно.
— Знаете, у стариков такое бывает часто, им все время чудится, что их облучают, что за ними вот-вот явятся и украдут инопланетяне, это тот самый случай. А тут еще и горе…
— Он говорил, что у вас тут работает какая-то установка, и она…
Директор поморщился, ему было явно неловко беседовать о таких нелепых вещах.
— Слава Богу, вы все и сами знаете.
— А сколько ему еще валяться?
— Трудно сказать. Состояние стабилизировалось в известном смысле, но он пока недоступен.
— Как это? — Вскинулся я.
Он усмехнулся.
— Нет-нет, посмотреть на него вы можете хоть сейчас, просто он вас скорей всего не узнает.
— Но все-таки мы сходим к нему.
— Конечно. — Просто сказал доктор.
Я был очень доволен собой. Расклад получался для меня идеально подходящим. Старика я нашел, но говорить с ним нельзя, ко мне не подкопаешься и я через полчаса смогу уже рвануть к Петровичу, выполняя дружеский долг. Прощай подполковник!
Мы вышли из кабинета.
— А много у вас больных?
— Нет, больных немного. У нас лежат люди, которые могут позволить себе дополнительную заботу о своем здоровье, работающие над своим имиджем, преодолевающие последствия предыдущих перегрузок.
Выводят из запоя, понял я.
— А почему никого не видно. Я вот не столкнулся ни с одним пациентом пока я здесь.
— А мы в административной части. Палаты в крыльях здания. Сейчас мы туда пройдем.
Мы подошли к стеклянной стене, директор отпер ее электронным ключом, она как-то осмысленно пискнула, и мы покинули территорию 50-ых годов.
— А там, это специально, в административной зоне, я имею в виду интерьер?
— Конечно специально. Кабинет просто антикварен, хватило ума не уничтожать все евроремонтом. Там такие люди заседали. Есть любимая пепельница Микояна, письменный прибор, которым пользовался Устинов, ну, тот маршал. Каждая деревянная панель аутентична. И медведей и Серова копировали чуть ли не члены Академии художеств.
Чувствовалось, что он говорит об этом с удовольствием.
Мы довольно долго шли по тихому ковролиновому коридору, мимо стеклянных, полупрозрачных дверей. За спиной у нас гасли лампочки, перед нами загорались.
И опять никто нам не попался, ни больной, ни санитар.
— Здесь.
И эта дверь отворялась с помощью электронной штуки, возникшей в руке Модеста Михайловича. Палата была небольшая, потому что одноместная, и производила очень солидное впечатление. Именно в таких должны были, по моим представлениям, лежать партийные начальники в прежних времен и нынешние миллионщики. Вокруг постели сложные приборы с мигающими лампочками на пультах, какие-то провода присоединены к обручу на голове Ипполита Игнатьевича и к браслету на руке. Здоровье скандального старика было под особым контролем.
Сам он признаков жизни не подавал. Бледная голова на белой подушке. Заострившийся профиль. Едва заметно подрагивающие крылья носа, полупрозрачные, плотно закрытые веки.
— Да, — сказал я, потому что почувствовал необходимость что-то сказать.
— В свое время мы избавились от него с большим трудом. Хорошо, что подошел пенсионный возраст. Иначе он бы отравил нам всю коммерцию. Впрочем, и так сделал достаточно. Кто бы мог подумать, что через двадцать лет он будет нашим привилегированным клиентом.
Доктор саркастически хмыкнул.
Старик лежал бледным профилем на белой подушке, очень плотно закрыв глаз. Я смотрел на него с полминуты. Больше я ничего не мог для него сделать.
— И что же будет с Ипполитом Игнатьевичем дальше?
Собеседник поморщился.
— Будем лечить. Сколько бы нам это ни стоило. Надеюсь, нам удастся выписать его в удовлетворительном состоянии. Сейчас он ничего не слышит, не понимает, это не кома, не совсем кома, такое особое состояние, как говорят наши Гиппократы.
— А если он здесь умрет? — Спросил я, и сразу почувствовал, что зря спросил.
— У вас есть еще вопросы?
Я забормотал что-то про родственников, которых у старика нет.
— Похороним за счет заведения. Но уверен, до этого не дойдет.
Было видно — ему хочется, чтобы дошло, и как можно скорее.
— У вас все?
— Да, практически все.
Мы пошли к выходу. Директор вышел первым. Я, перед тем, как выйти за ним, обернулся.
И остолбенел.
Ипполит Игнатьевич смотрел мне вслед довольно широко приоткрытым глазом. Я что-то промычал, дернулся в сторону директора, потом опять обернулся, глаз старика были уже опять зажмурен.
— Что с вами?
— Мне показалось…
— Креститесь, — атеистически усмехнулся Модест Михайлович.
— Нет, я к тому, что в свое время мы с Ипполитом Игнатьевичем много говорили об этом институте, и об имении графа Кувакина.
Я врал, никогда мы с ним ни о чем подобном не говорили.
— Он собирал какие-то материалы по истории этого заведения, еще о тех временах, когда тут алхимией занимались.
— Да?
Модест Михайлович усмехнулся, и повел меня не обратно, а вглубь коридора, открыл дверь в стене, и мы начали спускаться по лестнице. У меня мелькнула мысль, что он меня уже провожает. А как же моя куртка у него в кабинете?
Мы вышли на задний двор основного корпуса. Здесь было все не в такой ухоженности как с лицевой стороны. Но все же не в запустении. Две дорожки обсаженные кустами, уходящие куда-то вниз под небольшим углом.
К Белому оврагу, сообразил я.
Мы прошли, хрустя песочком по одной из них примерно до середины, свернули на тропинку, совершили небольшой подъем.