Но как много, оказывается, существует таких мест, если даже на одного профессора выпало столько. И как много было людей, создававших эти места. Так вот откуда этот профессорский аристократизм, происхождения которого я не мог объяснить, но о котором я так много говорил. Но тогда я имел в виду его внешность и прекрасные манеры, и хотя я уже тогда догадывался, что все это не только наружный лоск, а результат его безупречной биографии биографии порядочного человека, - но и это оказалось не все. Был просто аристократизм. Самый настоящий аристократизм: его происхождение от могучего генеалогического дерева, выросшего на тех самых полях; генетический код его благородных предков - ученых, художников, поэтов первооткрывателей, связанных с ним той общей родиной, которую они сами создавали, которой без них не было бы и у меня.
Мы с заводилой сидели и курили одну сигарету за другой и чашку за чашкой пили крепчайший кофе. Мы молчали, но нам и не нужно было разговаривать: мы экстрасенсы и понимаем друг друга без слов. Мы думали о профессоре, о его исключительной судьбе и его исключительном даре, о таланте, от которого немного досталось и нам, но это были лишь крохи с его стола, а ведь мы как противники рассчитывали на все. Когда наполненная дымом комната уже, казалось, готова была воспарить, как аэростат, одна соблазнительная идея вползла в наши одурманенные сигаретами и кофе головы, и мы встали. Мы отдали дань уважения нашему противнику, и теперь пора было возвратиться к исполнению служебного долга: пора было вспомнить, что идея биополя для нас прежде всего рабочая гипотеза, которая может послужить началом интересному эксперименту, если, конечно, начальство его санкционирует. У нас не было никаких доказательств справедливости нашей версии, но мы понимали, что у начальства вообще ничего нет, и потому не исключено, что оно будет готово пуститься и в чистые авантюры. Для нас риска особенного не было, но при успехе предприятие могло принести нам значительные дивиденды. Заводила предложил идти к начальству вместе как соавторам этой пашен идеи. Он всегда был хорошим другом и всегда был готов прикрыть, если что, но взять в долю... Раньше он бы все-таки так не поступил. Теперь... что-то изменилось в наших отношениях, да и в самих нас за последние годы. Может быть, это тяжелое многолетнее дело сплотило нас, а может быть... Трудно сказать, что.
- Только ты там не называй меня заводилой, - на всякий случай предупредил он.
- Конечно! - сказал я. - Что ж я, по-твоему, по уши деревянный?
Человек в роговых очках, которого до тех пор я видел только на праздничных приемах два раза в год, внимательно выслушал нас и в целом одобрил идею:
- Если не удается оторвать профессора от биополя, нужно уничтожить это биополе.
И он рассказал нам миф об Антее, знаменитый тем, что о нем уже когда-то упомянул другой большой начальник.
Договоренность с городскими властями была достигнута относительно быстро. Через неделю дом профессора был признан аварийным и назначен на слом. На его месте впоследствии предполагалось разбить небольшой скверик с обелиском. Все шло как по маслу, но когда тротуар возле дома уже обнесли забором и рать строительных рабочих со своими стенобитными орудиями уже готова была подступиться к его стенам, мы получили первый удар с той стороны, откуда никак не ожидали. Как же мы могли не учесть этого обстоятельства!
Вечерняя газета выступила с огромным подвалом о готовящемся акте вандализма, как назвал эти действия корреспондент. Мы не успели опомниться, как крупнейшая в стране газета, занимающаяся вопросами культуры, разразилась истерической статьей но поводу разрушения памятников архитектуры - мало ли их разрушено! Подключилось "Общество Охраны Памятников Старины" и какой-то "Союз Инвалидов", все как с цепи сорвались. Вспомнили, наконец, и великого композитора, осчастливившего когда-то этот дом своим проживанием, и тут же спохватились, что не повесили там в свое время мемориальную доску. Орали все и при этом орали о патриотизме - ведь они не знали, что за этим стоит самая патриотическая организация в стране.
Нам пришлось отступиться - не могли же мы объявить во всеуслышание, что это наших рук дело, а затыкать рты этим газетчикам, общественникам, ветеранам и всей остальной сволочи было уже поздно.
Наш главный начальник опять вызвал нас, и мы ожидали от него больших несчастий, но он только мягко пожурил нас. Он сказал, что мы обманули его доверие, что он не знал об архитектурном и историческом значении этого дома, как будто в прошлый раз не об этом именно и шла речь, - что и в самом деле не очень-то патриотично разрушать культурные ценности нации и вытравлять память о ее великих людях, наконец, он снова упомянул миф об Антее, но на этот раз в том смысле, что наша сила в родной земле, ее истории и культуре, и во что превратимся мы сами, оторвавшись от нее. В общем, с разрушением биополя у нас ничего не вышло, только все эти газетчики, эти ветераны и культурные деятели, вообще вся эта патриотически настроенная общественность, - все они не знали, что этим своим заступничеством за отечественную культуру они подписали профессору смертный приговор.
Все время подготовки операции мы не вылезали из лаборатории. Мы с трепетом, с замиранием сердца прослушивали каждый метр записи из этого дома. Мы ничего так не боялись, как услышать что-нибудь о себе. Мы боялись вдруг услышать детали предстоящей операции в каком-нибудь новом романе этого писателя или этого дома, или я уж не знаю, кого. Но наши страхи оказались напрасными. Последнее, что сделал профессор, это - наказал нас молчанием. Видно, он поставил на нас крест.
Он умер от инфаркта, мгновенно, не успев даже осознать свою боль, и его смерть даже у самых предвзятых людей не вызвала и тени подозрения - у профессора было действительно слабое сердце.
И в конце концов, профессору ведь было уже за семьдесят, он прожил долгую и, я смело могу сказать, счастливую жизнь и написал много прекрасных книг, и ведь он же умер любимый и почитаемый всеми, умер в зените славы, которой, может быть, именно мы не дали померкнуть, потому что в свои преклонные годы он вряд ли создал бы что-нибудь достойное уже созданного им...
Но каждый день мы аккуратно прослушиваем записи из пустующей, опечатанной, навсегда засекреченной квартиры. Мы по-прежнему слышим его остроумные рассуждения и интригующие отрывки каких-то историй, но мы не знаем, как собрать, смонтировать это, и в книгах, опубликованных уже после его смерти, мы этих отрывков не встречали. Все равно: всю ночь - теперь уже всю ночь - вращаются кассеты, и мы слушаем, слушаем, слушаем, что говорит профессор.