Вначале мать сильно обиделась на дочь за ее предательство, но однажды утром, увидев, как та уставилась на задницу служанки, наклонившейся над колодцем, поняла, что в этой обиде так же мало логики, как мало было смысла в ее прежних надеждах. В ночь перед бат-мицвой она прокралась к спящей дочери и отрезала великолепие ее косы. Она положила возле кровати мальчиковый костюм, а одному из возчиков велела научить Моше мочиться стоя.
В ту ночь Моше увидел сон, который никогда не снится девочкам, а наутро проснулся раньше обычного из-за холодка, который ощутил на затылке. Он потрогал там рукой, и неопровержимое прикосновение обрубка косы наполнило его ужасом. Оттуда рука его пространствовала ниже и пощупала между ногами, и запах, который приклеился к кончикам его пальцев, был таким чужим и пугающим, что он спрыгнул с кровати как был, голышом. И поскольку вместо снятого накануне вечером платья он обнаружил у постели лишь новехонькие брюки какого-то чужого мальчика, то прикрыл свое мужское естество двумя руками и с голым задом бросился к матери.
Но у входа в кухню была поставлена здоровенная служанка, которая угрожающе поигрывала черной сковородой, и голый мальчик был отброшен, метнулся снова, получил затрещину, упал, поднялся и, приняв приговор, отступил. И, как это свойственно низкорослым и широкоплечим мужчинам, его плач со временем сменился рычанием, а тоска превратилась в силу. Украденную косу ему не вернули, новую он уже не вырастил, и на кухню своего детства больше не возвращался, разве лишь во снах.
На той же неделе в дом был приглашен учитель, чтобы научить Моше молитвам, чтению и всему прочему, чего, будучи девочкой, он не должен был знать. Большим знатоком священных книг он не стал, но спустя несколько лет, когда умер его отец, был уже достаточно опытным и знающим парнем, чтобы участвовать в семейных делах.
Только две особенности остались у него с девичьих дней: он не благословлял Господа за то, что Тот не сделал его женщиной[11], и не забыл золотистую косу своего детства. Иногда, незаметно для себя самого, он подымал руку к макушке и проводил ладонью по затылку, проверяя там с той же надеждой и желанием, с какими проверяет по сей день.
А порой он начинал в нетерпении искать утраченное и тогда принимался лихорадочно обшаривать погреба и чердаки, кладовые с продуктами и сундуки с постельным бельем — совсем как он это делает и сегодня.
Но украденную у него великолепную золотистую косу он так и не нашел.
Однажды, однако, Моше прибыл по делам в Одессу, на рынок, где торговали зерном. И там, возле одного из греческих ресторанов на портовой улице, он увидел еврейскую девушку, которая была так похожа на него своим видом и движениями, как будто явилась прямиком из давних надежд его матери.
Моше понял, что видит свое женское отражение, ту прославленную женскую половину, что заключена в теле каждого мужчины и о которой все мечтают и толкуют, но увидеть удостаиваются лишь немногие, а потрогать — считанные единицы.
Целый день он ходил за ней следом, гладил в воображении заплетенное золото ее волос и вдыхал воздух, сквозь который прошло ее тело, а потом она заметила его, улыбнулась ему и села с ним на скамейку в общественном парке. Ее звали Тоня. Моше лущил для нее жареные тыквенные семечки, вытащил перочинный нож, чтобы нарезать ей астраханские яблоки, которые купил для них обоих, и разделил с ней кусок твердого сыра, который мать дала ему с собой в дорогу.
— Ты сестра мне, — сказал он ей с волнением, которое не вязалось с грубой тяжеловесностью его тела. — Ты моя сестра, которой у меня никогда не было.
Стояло лето. В жарком воздухе плыли ароматы рынка. В порту кричали чайки и пароходы. Тонино лицо сверкало от любви, от солнца и от радости.
Моше сказал, что хочет привезти ее в подарок своей матери, и Тоня засмеялась и сказала, что приедет.
Неделю спустя Моше вернулся в Одессу с двумя старшими братьями и забрал Тоню, в сопровождении двух ее старших братьев, в материнский дом.
Когда мать увидела Тоню, у нее перехватило дыхание. Она назвала ее «доченькой», и шесть облачков тотчас омрачили лица шести ее предыдущих невесток, ни одна из которых не заслужила у нее такого обращения.
Вдова смеялась, потом плакала, а потом сказала, что теперь сможет наконец спокойно присоединиться к своему умершему супругу.
И действительно, через семь дней после свадьбы она попрощалась со своими сыновьями и невестками и умерла, как это было принято в семействе Рабиновичей: на кровати, вынесенной во двор и поставленной там под липой. Свой капитал и свое имущество она разделила по чести и справедливости между всеми сыновьями, драгоценности — между невестками, а Тоне завещала вдобавок запертую деревянную шкатулку, оклеенную мелкими морскими ракушками.
Моше, догадавшись, что находится в шкатулке, весь задрожал, но не осмелился произнести ни слова.
На тридцатый день после смерти свекрови Тоня ушла в угол и там, оставшись одна, открыла шкатулку. Прелесть детских мужниных прядей ослепила ее глаза и наполнила их слезами. Такими шелковистыми и переливчатыми были они, что ей на миг показалось, будто коса эта сама собой движется и ползет по ее рукам.
Тоня испугалась и захлопнула шкатулку, но когда дыхание вернулось к ней, снова осторожно открыла.
«Спрячь от него эту косу, — гласила свернутая записка, плывшая на сияющих волнах золотистых волос, — и отдай ему только в случае крайней нужды».
Вместе с годом траура кончилась также Первая мировая война, и в гости к Рабиновичам приехал Менахем, самый старший брат Моше, со своей женой Батшевой. Менахем еще до войны уехал в Страну Израиля, долго работал там в поселениях Иудеи и Галилеи и в конце концов осел в Изреэльской долине.
Его рассказы и песни вызвали большое волнение, а огромные сладкие рожки кипрской породы, которые он привез в своем ранце, были такими мясистыми, что капали медом на пол и побудили Тоню с Моше последовать за братом.
Они приехали в Страну Израиля и купили себе дом и участок в поселении Кфар-Давид, неподалеку от деревни Менахема. Гигантский эвкалипт высился во дворе их дома, и Моше хотел было сразу его срубить. Но Тоня, в первой и единственной ссоре, возникшей между ними, прижалась всем телом к стволу, кричала и била по нему кулачками, пока не заставила мужнин топор снова опуститься.
В Кфар-Давиде тоже были поражены сходством между мужем и женой. Все говорили, что их будто одна мать родила. Оба невысокие, круглолицые, с широкими затылками, сильные и прожорливые, как два медвежонка. Только по ранней лысине Моше да по Тониным грудям и можно было их различить.
Эта пара, добавляли соседи, никогда не уставала, даже от того, от чего обычно устают все другие, — ни от непрестанной работы, ни от обманутых ожиданий, ни от совместной жизни. Моше, сразу же заслуживший в деревне прозвище Бык, по силе и трудолюбию мог один заменить трех мужчин, а Тоня стала разводить кур, вырастила, привив к апельсинам, душистые деревца помелы, которая в те дни еще не была так широко известна в Стране, и посадила во дворе два гранатовых дерева разных сортов — кисловатого и сладкого. Моше соорудил во дворе печь для выпечки хлеба, и Тоня топила ее вместо дров кукурузными кочерыжками и корой, слущенной со ствола гигантского эвкалипта.
Под хорошее настроение соседи, бывало, называли их «моя Тонечка» и «мой Моше», потому что так Рабиновичи называли друг друга сами. Со временем у них родились сын и дочь — сначала мальчик Одед, а за ним девочка Номи. И в тот дождливый день, зимой тысяча девятьсот тридцатого года, когда Моше и Тоня отправились на телеге в апельсиновую рощу, что за вади, Одеду было шесть лет, а Номи четыре, и они не могли знать, что еще до восхода солнца станут сиротами и мир перед их глазами померкнет.
10
Некоторые люди утверждают, будто цель всякого рассказа — упорядочить действительность. Упорядочить ее не только во времени, но также организовать по важности событий. Однако другие полагают, что всякий рассказ рождается на свет лишь для того, чтобы ответить на наши вопросы.