Литмир - Электронная Библиотека

Когда они въехали во двор, Одед объявил, что он отправляется «в свой новый дом на мамином дереве», а Моше, Юдит и Номи вошли в дом. Тогда тут были две комнаты и кухня, и Моше сказал Юдит, что она сможет спать вместе с детьми или поставить себе кровать в кухне, где места достаточно.

— Если мы решим, что ты здесь останешься, то, может быть, пристроим еще одну комнату, — сказал он, но Юдит не ответила, да и по лицу ее нельзя было сказать, как она восприняла эти слова — как обещание или как угрозу, — она лишь сообщила ему, что плохо слышит на левое ухо.

Моше смутился и хотел перейти на правую сторону, но Юдит уже повернулась и вышла во двор. Его слова еще кружили вокруг в поисках хорошего уха, а она уже вошла в коровник, разглядела пустой северо-восточный угол, где валялись лишь несколько мешков да рабочие инструменты, положила на них свою большую кожаную сумку и сказала:

— Я буду жить здесь.

— С коровами? — удивился Моше.

— Здесь мне будет хорошо, — сказала Юдит.

— Но что скажут в деревне?

— Я все тут освобожу и расчищу, а ты принеси сюда кровать и ящик для одежды.

И с неожиданной смелостью добавила:

— А если ты еще согласишься вбить два гвоздя, вот тут и тут, в стенки, я натяну себе занавеску отсюда досюда. Женщине нужен иногда отдельный угол, чтобы никто не пялил на нее глаза и не указывал пальцем.

6

Каждые две недели альбинос усаживался в свой старый зеленый пикап и исчезал на всю загадочную ночь.

Он старался всегда вернуться еще до восхода солнца, и в деревне говорили, что он посещает «ресторан, в котором подают не только еду». И действительно, по возвращении от него пахло вином и женщинами, и эти запахи доводили до хрипоты его канареек, смущали жителей деревни и привлекали бродячих собак с окрестных полей. В правлении уже знали, что лучше оставить его в темноте и одиночестве еще на день, чтобы дать выветриться вину, усталости и запахам, прежде чем взвалить на него новую работу.

В ту ночь Малах фон Шлоф миновал постель Якова, и в предрассветной тишине он вдруг услышал мерное постукивание двигателя пикапа, возвращавшего домой своего хозяина, и тут же бросился к окну. Тусклые оранжевые огни передних фар весело приплясывали, вычерчивая прыгающие по полю хмельные круги, и Якова охватило сильное волнение.

«Куда ты смотришь в такое время?» — пробормотала Ривка с кровати.

— Весной тысяча девятьсот тридцать первого это было, — сказал он. — В ту ночь я уже не заснул, а наутро приехала Юдит. Я хорошо помню тот день. У нас с Ривкой был тогда небольшой инкубатор на керосине, на триста цыплят сразу, очень много по тем временам, и несколько несушек для домашних нужд, и три коровы, а еще мы имели апельсиновый сад, где был также ряд грейпфрутовых деревьев и ряд королевских орехов, — тогда еще не было этой моды на пеканы[29], — и еще два ряда яблонь и груш, и маленький виноградник. Я помню, как это было. Мы как раз работали с Ривкой в саду, пололи и срезали сухие ветки, которые умерли за зиму, и вдруг телега Рабиновича появилась среди полей, и, как раз когда я поднял голову, я вдруг увидел ее. Так спроси меня сейчас, почему я влюбился в нее, а ну, спроси, Зейде, спроси, не бойся. Почему я влюбился в твою маму, ты спрашиваешь? Так я скажу тебе точно, как это получилось, Зейде, а уж ты поймешь, что поймешь. Я случайно вытирал себе лоб, — вот так, рукой, вот таким движением, видишь? — и в конце движения руки случайно поднял голову и тогда увидел ее. Будто моя рука открыла мне окно. Эта телега ехала, словно лодка плыла среди хризантем, и как раз в эту минуту совсем случайно открылся просвет в облаках и выглянуло солнце. Я все время говорю «случайно», но если столько всего происходит случайно в одном месте и в одно время, это значит, что в этом есть какой-то план и прячется какая-то ловушка, вроде тех, знаешь, которые ставят на птиц. Такая ловушка, Зейде, она устроена очень просто, но если случайно там есть ящик, и случайно веревочка, и случайно пружинка, и случайно дверца, и кто-то положил там внутри несколько зерен, тоже случайно, так все это вместе уже не может быть случайно, это значит, что птицу кто-то хотел словить совершенно нарочно.

Цвели фруктовые деревья, и Яков, наполовину скрытый за кружевом белых цветочных венчиков и заслоненный прозрачными стенами запахов, глядел на приближавшуюся телегу, и с того места и под тем углом, откуда он смотрел, ему казалось, что Юдит медленно плывет пред ним по широкой зеленовато-золотистой безбрежной реке.

Его сердце колотилось, как безумное. Свет, яркий и хрупкий, как фарфор, рисовал на земле четкие тени цветущих ветвей ореха, ложился на поле и телегу, высвечивал тонкий, слоновой кости, затылок, намечал синеватый рисунок вен, слегка проступавших на суставах рук и намекавших на душевные силы и пережитые страдания, и ласкал носки, чуть присползшие с нежных и сильных ног.

Юдит немного наклонилась вперед, и весенний ветер, так я себе представляю, играл тканью ее платья, то прижимая его к бедрам, то вздувая снова, и, как это всегда происходит в ту минуту, когда человека внезапно охватывает любовь, из глубины глубин Якова всплыла и поднялась давняя речная картина его детства, всю жизнь искавшая и нашедшая наконец свою сестру.

Конечно же он был прав. Они очень просты, эти ловушки. Достаточно, чтобы облако проплыло перед солнцем, достаточно отголоска мимолетного запаха, какого-то особого угла преломления света. Достаточно, чтобы изображение совпало с рамкой, хранящейся в памяти, — и вот уже веревочка дернулась, пружинка соскочила, дверца упала, и ловушка захлопнулась. Так судьба ловит свою добычу и уносит блаженно трепыхающуюся жертву в свою нору.

«Что с тобой, Шейнфельд?» — спросила Ривка.

Подобно многим женщинам в те дни, она называла мужа по фамилии. Если бы она называла его по имени, то, возможно, лучше понимала бы движения его души и вся их жизнь пошла бы иначе. Но как говаривал Деревенский Папиш: «Кто об этом думал в те времена?»

Ее слова словно пробудили Якова из задумчивости.

«Ничего, — торопливо отозвался он. — Ничего такого».

Его дрожащая рука снова поднялась и, не замечая того, мазнула по лбу черной древесной мазью, как будто намечая путь того шрама, которому предстояло впоследствии прорезать его.

— Я не обманул ее. Я ведь и сам не понял. Не понял ничего, чему суждено было произойти. Не понял, что Ривка уйдет из дома, не угадал, какая тяжелая жизнь ждет меня из-за Юдит.

И тут Ривка тоже увидела телегу Рабиновича.

«Дурак ты, Шейнфельд», — помрачнело ее лицо.

Она снова наклонилась, подняла мотыгу и больше не добавила ни слова.

7

— Иногда — ты уж прости меня, Зейде, что я говорю такое, — иногда я думаю, что, может быть, Тоня умерла, чтобы я мог встретить Юдит? Очень плохо так говорить, верно? Даже думать так, это ужасно. Но знаешь, Зейде, любовь вызывает у человека очень странные мысли, а против мыслей ведь ничего не поделаешь, правда? Даже самый жестокий царь это знает. Мысль — она сидит в голове, как в клетке, и выйти оттуда она не выходит, но там, внутри этой клетки, она самая свободная птица и поет там, что хочет и когда хочет. И я вот тоже — подумал эту свою мысль, но тут же вырвал ее с силой, как пырей, от которого даже один стебелек нельзя оставить. Ведь для Рабиновича это очень тяжелая была трагедия, и дети плакали, а порой даже удары можно было услышать из его дома. Номи он, правда, ни разу не бил, но когда он давал Одеду а фласк, оплеуху, так мальчик со всей силы закрывал рот и не издавал ни звука, а девочка плакала вместо него. Потому что, ты же сам знаешь, Зейде, Рабинович не тот человек, который поднимет руку на ребенка, но в таком состоянии можно действительно сойти с ума, можно потерять все терпение. Потому что сколько же может человек нести на себе? И дом, и двор, и кухню, и коровник, и поле, и сад, и коров, и детей… Как-то раз он встретил меня на улице, схватил вот так рукой за плечо и, наверно, хотел мне что-то сказать, но у него только слезы выступили на глазах, а у меня еще месяц после этого оставались следы его пальцев. Это я один-единственный раз видел, чтоб у него на глазах выступили слезы. Он даже на похоронах Тони не плакал. И знаешь, Зейде, мы ведь оба, Рабинович и я, мы оба любили с ним одну и ту же женщину, и мы еще во многом противоположны друг другу, и мы не во всем соглашаемся, но в общем между нами всегда была симпатия. Даже еще до того, как твоя мама приехала в нашу деревню. И после этого тоже что-то такое осталось. Мне нравятся люди с таким сложением. В той нашей деревне, что на реке Кодыма, тоже был один крестьянин — совсем как Моше, только украинец. Такой же короткий и широкий, как комод, и весь одинаковый, и в высоту, и в ширину, и в толщину. Этот украинец — он, когда надо было холостить быка, так он первым делом делал этому быку своей головой такой бац по лбу, вот так, своей головой быку по лбу — бац! И еще раз — бац! И еще! И после каждого раза то один из них падал и поднимался, то другой падал и поднимался, пока под конец у того быка глаза совсем переворачивались, и колени у него начинали дрожать, и пока он своим бычьим умом понимал, что происходит и почему у него все в голове кружится, хозяин уже заходил к нему сзади с ножом, и тот бык падал в обморок от боли, и уже его яйца шкворчали на сковородке, с картошкой, и с луком, и с чесноком, а его самого уже запрягли в плуг, чтобы он работал в поле, как положено быку без яиц, — шел бы, и пахал, и поворачивал назад, и снова пахал, и снова поворачивал, вперед и назад, и опять вперед и назад, и не смотрел никуда по сторонам. Когда другие едят твои яйца, Зейде, ты уже больше не смотришь по сторонам, ты только идешь себе с плугом по борозде, взад и вперед, взад и вперед. Так чтоб ты знал, Зейде, я думаю, что когда Рабинович дал Одеду тот бац, он сам испугался и поэтому привез ее к себе работать, потому что ему стало страшно, что он может сделать что-нибудь ужасное. Ведь такие люди, как Рабинович, они не знают, какая у них сила. Когда такой зверюга ударит своей ручищей, так не только ребенку может прийти конец, но даже взрослому человеку. И чтоб я так был здоров, Зейде, — после того как Тоня утонула, он стал еще сильнее, чем был до того. Такое бывает у мужчин, что если они овдовеют, они, наоборот, расцветают от своего несчастья. У нас в деревне было такое дерево, я не знаю, как его называют украинцы, но мы его называли дер блюмендикер альман. Ты понимаешь немножко на идиш, Зейде? Это немного странно, человека зовут Зейде, а он совсем не знает идиш. Ну, ладно. Дер блюмендикер альман — это значит «цветущий вдовец», и это дерево, оно каждый год сгибалось и замерзало от снега, совсем уже умирало, а чуть весна, оно тут же выпускало прямо из своего несчастного ствола кучу зеленых листьев с почками и росло себе снова. У вдовцов тоже иногда так получается. И с Рабиновичем тоже было так. Вдруг он расцвел. Зубы у него опять стали совсем белые, и когда он шел, шаги у него были широкие, а когда он вдыхал, то мог унюхать такие запахи, что они совсем уже ослабли из-за расстояния или из-за времени. И чтоб я был так здоров, Зейде, от всего этого несчастья и холода, что он долго лежал в воде, у него на лысине даже начали немного расти волосы. Что тебе сказать, Зейде? Бывает, что горе — самое лучшее удобрение для человека. Были, конечно, такие, которым казалось, что тут что-то нечисто, — всегда найдутся люди, которым всё не по душе, — как же так, человеку в трауре не положено выглядеть хорошо. Но если ты спросишь меня, Зейде, то возможно, что так человек сам себя лечит. Иной раз душа — как доктор для тела, а другой раз тело — как доктор для души. Если уж они не помогут друг другу, так кто же тогда поможет? И вот в одну такую ночь, может, уже в полдвенадцатого, когда я стоял в темноте и ждал, что, может быть, тень Юдит покажется на минуту возле коровника, вдруг я увидел Рабиновича, как он себе вышел из своего дома во двор, и я сначала подумал, что это он идет к ней, но он только подлез под телегу и двумя руками, чтоб я так был здоров, он закричал и поднял ту телегу с одной стороны, может быть, на целый метр он ее поднял. Просто трудно поверить, сколько сил и сколько злости могут быть в теле одного человека, сколько его тело может удержать, все горе, и все воспоминания, и всю тоску — все, что беременная женщина может держать у себя в животе, мужчина может держать в костях и в теле, но родить он никогда не рожает, и надуваться он не надувается, он только становится твердым и тяжелым изнутри, как будто полный камней — еще камень в животе, и еще камень, и еще, — как мужская каменоломня, становимся мы от всех этих детей, которых мы никогда не рожаем. Я когда-то слышал про одну такую украинскую женщину, которая была беременна сорок пять лет, но родить так и не родила. Я вообще-то не очень верю таким рассказам, но это воспоминание моего отца, а воспоминаниям отца надо верить. Если ты не будешь верить воспоминаниям своего отца, твоей плоти и кости, то чему ты да будешь верить? Когда ей было семнадцать лет, этой украинке, ее изнасиловал парень, который работал с ней на лесопилке. Схватил ее за руки, бросил на мешок с опилками и насильно залез на нее, а когда она кончила вытирать глаза от слез, а ноги, извини меня, от всей грязи и крови, эта бедняжка рассказала своему отцу, что тот парень ей сделал, и тут же получила он него столько раз по лицу, что один глаз у нее вытек совсем, а того парня ее братья поймали и убили — вилы с гумна они в него воткнули, все четыре зубца сквозь ребра. А через несколько недель она уже раздулась от беременности, как бочка, и отец сказал, что это на самом деле очень хорошо, потому что мужа она уже не приведет, эта курва, так пусть хотя бы у меня будет от нее внук, чтобы работал, как его несчастный отец, и помог мне в поле. Но прошли дни и недели, и месяцы тоже прошли, а та себе не рожала и не рожала. Потом прошло девять месяцев, и десять, и целый год, и два года, и три, и четыре, а она все время с этим животом, как куча пшеницы на гумне, и с грудями как два арбуза, и ее рвет каждое утро, как пьяницу, в ведро, и она ходит все время с руками на пояснице от сильной боли в спине. Сначала люди думали, что, может быть, это у нее болезнь, как корову иногда раздувает от клевера, и уже хотели воткнуть ей трокар[30], как корове против газов, но у нее там был не воздух. Когда ты клал ей туда руку, ты мог почувствовать, как у нее там толкается ребенок. Ой, что они только с ней не делали! Водили ее в церковь, и к этим их бабкам, и привели к ней женщину, которая ковырялась у нее там и специальными травами сделала ей внизу дым, даже к нашему раввину они ее привели, но он им сказал, — слушай хорошенько, что он им сказал, Зейде! — он сказал им так положите ее на стол и поставьте ей бутылку горилки, извини меня, между ног, потому что украинский мужик, даже если он совсем маленький и даже если он еще вообще не родился, когда он почует горилку, он сразу выскочит из любого места, где бы он ни находился. И так прошло десять лет, и двадцать, и все эти сорок пять лет прошли, а она так и оставалась беременной. Отец у нее давно умер, мать тоже умерла, и ей самой уже было шестьдесят, а она все с этим животом, с ребенком внутри, — что тебе сказать, Зейде, уже совсем взрослый зародыш, больше сорока лет, а выйти так и не вышел. Так теперь ты понимаешь, Зейде, почему я влюбился в твою маму?

25
{"b":"579034","o":1}