Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Каждого гостя с передовой потчуют, чем могут. То принесут поджаренного в консервной банке кулика, то угостят фаршированным перцем — все это еще довоенные запасы, о которых мы с тоской вспоминали в последующие трудные годы; то вдруг матросы предложили мне подкрепиться необычным напитком сверх положенных северянину граммов вонючей водки, ко­торой мы придумывали всякие непотребные прозвища за примеси, в ней содержащиеся. Заметив, что я напустил на себя строгий вид, хозяйственники заверили, что напиток безалкогольный — к вечеру он будет доставлен в городок.

А пока старшина Жуков протянул мне изготовленную к броску гранату и попросил разрядить ее. Я понял, что ему хочется рассказать какую-то историю и охотно пошел навстречу. Спрашиваю, зачем вставлен запал.

— Хотел сбить рыжеусого, — всерьез ответил Жуков.

Летают, оказывается, немцы так низко, что одного из них старшина уже опознает по рыжим усам и пытается сбить гранатами.

Вечером Жуков таинственно сообщил: сейчас меня угостят обещанным безалкогольным напитком. Мы уже прослышали, что к тыловикам приблудилась бесхозная корова. Трижды в день городок хозяйственн ого взвода оглашает раздирающее душу мычание: кто-то должен корову доить. Эту обязанность вменили санитару Бабурину из соображений хозяйственных и гуманных. Бабурину стыдно, он боится, что на передовой прознают, каким он занимается «женским делом, когда другие воюют». Секрет этот известен, конечно, всей батарее. Но я охотно притворился ничего не ведающим. В тот вечер, щадя самолюбие Бабурина, корову вызвался доить младший лейтенант Годиев, уверяющий, что он этим занимался в Осетии. Он только потребовал под смех матросов, чтобы Бабурин держал хвост. Я долго смотрел на его работу, делал он ее ловко и, как мне казалось, с удовольствием, будто действительно всю жизнь доил коров. И все вокруг шутили, посмеивались, но поглядывали на это житейское и столь мирное занятие с грустью.

Я попросил у Жукова кусок черного хлеба и соли. Годиев уже надоил полное ведро, запахло парным молоком. Я погладил морду коровы и протянул ей густо посоленный хлеб.

Вот так шестилетним мальчонкой с копной нестриженых белых волос, в белых самотканого полотна штанах выводил я на заре на луг за Днепром мамкиных коров, доставал из торбы за плечами кусочки черствого хлеба, обильно посыпал их солью и кормил коров. Иногда не в моих силенках было совладать с ними, не я их, а они меня, беспомощного, волокли по земле, в которую я упирался изо всей мочи, чтобы не упустить веревку, и торба с хлебом всегда меня выручала...

Матросы притихли, стояли молча. Далеко от наших гранитных скал до Днепра, до Десны, до Сожа, до всей нашей широкой земли. А душа каждого там. Оттуда нет ни писем, ни толковых сообщений. Неведомо нам, что с родными, с матерями, женами, невестами. Мы все ждали, что немцев вот-вот остановят, погонят назад, а они наступают. Теперь и Украина горит, и Белоруссия в огне. Мы уже знаем, что фашисты зверствуют, все уничтожают, жгут; стонет, захлебывается в крови родная земля. Ох как трудно удерживать людей здесь, в этой заполярной тундре, чуждой и холодной, убеждать их, что здесь они защищают хаты Украины и Белоруссии. Накануне мне пришлось долго и трудно разговаривать об этом все с тем же зенитчиком Травчуком, которому Б эти дни нашего вынужденного безделья приходится воевать больше всех, почти без передышек. Он воюет самоотверженно, но душой, сердцем, мыслями — далеко отсюда, мечтает когда-нибудь вырваться и попасть на фронт ближе к родным местам. Травчук — коренной одессит, одесский матрос, в самый канун войны получил письмо, о котором долго и подробно рассказывал теперь мне, холостяку, но командиру, обязанному все выслушивать и понимать. Приятель в этом письме сообщал ему об измене жены. Я неопытен в таких делах, сам встревожен долгим молчанием Нади, которую не видел уже два года. Но знаю — в обязанность командира входит и такое — утешать, поддерживать боевой дух бойца. Стал неуклюже успокаивать Травчука, доказывая, что приятель мог-де и наврать, а человеку надо верить, тем более близкому человеку, с которым связал свою жизнь... Оказалось, что все мои старания ни к чему. Травчук и сам давно пережил эту беду, все передумал, готов жене все простить, потому что война, немцы подходят к Одессе, а жена в Одессе, и он должен быть рядом, защищать ее там и защищать родной город. Я твер­дил, что и здесь мы деремся за родную Украину, у меня тоже есть кого там защищать, но нас поставили на этот рубеж, и мы не дядьки-партизаны времен граж­данской войны, которые готовы были драться только за свою волость, за свой уезд, не понимая, что борьба всюду одна, общая — за революцию...

— Нескоро теперь до хаты, — нарушил общее молчание старшина Жуков, когда я скормил корове чуть ли не полбуханки.

Мне не хотелось разговаривать на эту больную тему, и я спросил, как используют молоко. В пищу, оказывается, идет только часть, остальное нередко выливают.

— Почему же не отдаете в лазарет?

— Так там же пусто. Товарищ Попов жалуется, что ни больных, ни слабых здоровьем на батарее теперь нет. А раненые лечатся на ходу, боятся, чтобы не отправили в тыл...

— Все равно нельзя, чтобы добро пропадало. Отправьте корову в подсобное хозяйство.

Но Жукова не упрекнешь в бесхозяйственности. Он рачительный хозяин, старательно сохраняет от бомбежки и от порчи большие запасы продуктов. В озере, как в холодильнике, хранятся у него бочки с огурцами, помидорами и капустой. Вода надежно защищает эти глубинные склады от бомб. Именно благодаря Жукову мы пока ни в чем не знаем нужды, и надо думать, что хорошо обеспечены на зиму. А корову он действительно придерживал для лазарета; сегодня там пусто, а завтра может быть и полным-полно.

Лазарет — тихий, удаленный от бомбежек уголок нашей земли, заросший цветами и кустарником. Наш медик Попов подтвердил, что к нему совсем перестали обращаться с жалобами на недуги. Самый тяжелый больной Николай Шалагин и тот сбежал.

Шесть дней лежал здесь на постели из веток березы и травы тяжело контуженный при первой бомбежке наводчик покатаевского орудия Николай Шалагин. По­пов убедился, что не так страшна его контузия, как тя­жела психическая травма, связанная с внезапной гибелью близкого друга наводчика Корчагина. Шалагин лежал молча, ни на что не реагировал, отказывался от еды, равнодушно и бессмысленно глазея на небо. От голода он таял на глазах. Тогда Попов пригрозил эвакуацией в тыл:

— Не будешь есть — отправлю помирать в Нян­дому...

Шалагин — коренной северянин, человек по характеру малообщительный, неразговорчивый. Только Корчагин знал его тайны и, в частности, то, что он мечтает вернуться к осени в свою родную Няндому. Зимой он был в краткосрочном отпуске и женился. Жена ждала ребенка, как раз к осени, когда подходил срок увольнения мужа в запас. В лазарете Шалагин получил письмо из Няндомы: у него родилась дочь. Попов этого не знал, Шалагин ни с кем своей радостью не поделился. Уж кому-кому, а ему-то необходимо побывать на родине. Но Шалагин не хотел и думать об этом. То ли на него подействовала весть из дому, то ли испугался отправки в тыл, особенно страшной для человека, только что потерявшего на фронте лучшего друга, но Шалагин изменил поведение. Стал есть и быстро поправлялся. 3 июля, когда мы открыли огонь по фашистскому транспорту, он сбежал из лазарета на передовую. Санитар кинулся было вслед, но фельдшер остановил его, считая, что все происходит, как должно: в психическом состоянии контуженого наступил перелом. Шалагин участвовал в бою и в лазарет больше не вернулся.

16
{"b":"578989","o":1}