— Спать не даешь, падла, — выругался женский сипловатый голос. В небольшом зарешеченном квадрате окна возникло оплывшее сонное лицо.
— Скажите, уважаемая, — обратился Егорьев, явно удивляя не очень- то привыкшую к такому обращению арестованную. — В вашей теплушке нет художницы Ермолаевой? Полная дама. На костылях.
Он поразился хохоту.
— Хромая, может, и есть, а вот дам, да еще и толстых, тут не осталось.
Тянуть со временем было нельзя. Егорьев лихорадочно думал.
— А вы не могли бы попросить подойти к окну ту хромую? — сказал он, озираясь по сторонам и явно боясь нанести вред Краминскому.
— Это как же зовут твою бабу? — спросил сиплый голос.
— Ермолаеву попросите...
— Ермолаева! — крикнула в вагон сиплая. И сама же ответила: — Здесь, здесь твоя муся. Давай ползи к форточке. Мы ее повернем к тебе жопой.
Вагон будто взорвался весельем.
Всеволод Евгеньевич съежился — он еще ни разу не слыхал такого.
— Скажите ей... попросите подойти...
— Эй, на костылях! — Кто-то снова ответил матом, и вагон в какой уже раз колыхнулся от дикого гогота. — Нет, она повернуться не может. Мы все тут друг на друге лежим. Залезай к нам, пригодишься.
Она что-то еще говорила, но Всеволод Евгеньевич не понимал.
— Скажите, мы помним, мы ее очень любим...
— И всё? — поразилась сиплая. — А передача?
— Принес, принес! — крикнул Всеволод Евгеньевич. — Вот, отдайте. Здесь деньги. Хотя я мало надеялся, что увижу, но мы собрали побольше... — Он кинул в окно пачку. Не попал. Деньги шлепнулись у ног.
— Погоди ты скакать, падла, — сказала сиплая. — Сейчас спустим веревку, а ты к ней вяжи.
Он и действительно увидел конец шпагата. Это было радостью, говорили, что в тюрьмах есть ларьки, и человек, у которого имеются деньги, может чуточку подкормиться, а значит — выжить.
Пакет исчез. Только теперь Всеволод Евгеньевич увидел, что темень стала слабеть, и уже ярче и четче начал различаться вагон, а за ним и дорога к мосту, и конец состава.
— Прилично кинул! — благодарно крикнула сиплая. — Спасибо, дяденька, за гостинец! Хромая тебя крепко целует...
Вероятно, она опять матернулась, в вагоне завибрировал смех. Но как Всеволод Евгеньевич ни напрягался, голоса Веры Михайловны среди веселья и шума он так и не слышал.
Он все же с надеждой подумал: «Не все же в мире худые люди, чтобы не помочь такому несчастному человеку...»
— Передайте, что мы очень переживаем. Уверены, что скоро ее отпустят. Пусть держится, как только может...
— Слышь, безногая?! — крикнула сиплая. — Он просит сказать, что будет ждать тебя вечно.
Егорьев стоял, задрав голову, но голоса Верочки все-таки не возникло. «Может, она у другой стены, далеко. Отдадут», — думал он, не очень-то надеясь на доброту заключенных.
— Она говорит, что ты тоже ей позарез нужен, — сказала сиплая и опять загоготала. — Заходи еще, если будет время.
Послышались шаги, стоять у вагона становилось опасно.
Торопясь, Егорьев пошел к машине. Водитель дремал. Дело сделано, вот главное. Верочка получила поддержку, они отдали ей все, что собрали. Самим-то проще: одолжат, а может, что-то удастся снести в ломбард. В конце-то концов главное — она.
Видимо, Егорьев заснул. Он открыл глаза, когда легковуха опять висела над освещенным мостом. Впереди покачивался Володя Краминский. Ах, если бы можно было поблагодарить его, обнять, то, что он сделал, неоценимо.
Рыжая громко изматерила ушедшего придурка. И Сонька-сизая и Тамарка-сука подползли к ней и взяли пакет. Денег в нем было навалом, этого их гопе хватит надолго.
— Даже не знаю, к кому он припер, — смеясь, говорила Рыжая. — Сунул и смылся.
— Молодец! — сказала Тамарка. — Дурак херов. А с той хромой я пару дней все же сидела. Кобыла, хотя и на костылях. Она в соседнем вагоне.
— Враг народа?
— Она-то враг, а мы, Тома, друзья. Приедем на этап, купим поллитра и выпьем за ее здоровье.
Разговор с Верой Михайловной Ермолаевой через петербургских трансмедиумов 21 ноября 1993 года
Семен Ласкин: Вера Михайловна, расскажите о вашей жизни в лагерях, если это возможно.
Вера Ермолаева: Я не валила лес, не копала землю, я была в очень хорошем месте. Я была грамотная и умела рисовать. Мне было доверено писать плакаты, то, что называлось: агитдела.
Работала я в «имении» дальневосточном и так была увлечена работой, что... сердце не выдержало.
Голод был не больше, чем когда я была молодой и непокорной. Правда, холодно было и очень недоставало людей.
Ко мне приставали начальники, но я умела не показаться, и они теряли ко мне интерес. Понимаете, во мне не было желания жить, потому что вокруг было так глухо, не доносилось ни одного живого слова, не было ни одного живого взгляда, невозможно было услышать ни одной мысли на понятном тебе языке. Это было убийственно, и потому я ушла.
Семен Ласкин: Самоубийство?!
Вера Ермолаева: Нет. Когда жить невозможно, а боль души невыносима и разделить ее не с кем, то человек уходит потому, что начинает остро понимать: жизни нет. Была, и уже больше ее не будет...
Я увидела на пересылках столько разных людей... Я поняла, что вся страна снялась и пошла по этапам, это я физически ощутила, когда оказалась среди страдающего большинства. И захотелось ухода. И мою душу взяли. И я благодарна тем, кто встретил душу мою и дал вздохнуть там, где лагерей нет...
Знаете, кто был рядом со мной, когда я ушла туда? Кто был там?.. Меня Дельвиг встретил...
Несколько месяцев я боялся рассказывать даже друзьям о последних фразах. Почему Дельвиг? Не вызовет ли это улыбку скептиков-материалистов, не поставит ли под сомгение все, что я ощущал как удивительное, пусть и необъяснимое событие своей жизни?
О Дельвиге, пожалуй, я читал не так мало. Это были и статьи, и предисловия к разным изданиям его стихотворений, а иногда и строки лицейских воспоминаний...
И вдруг, листая томик Пушкина, я вздрогнул, увидев знакомое имя. Эти стихи я забыл совершенно. Они назывались «Художнику», были посвящены скульптору Борису Ивановичу Орловскому. Пушкин посетил его мастерскую. Вероятно, в тот момент Поэту недоставало друга, остро чувствующего, возможно, не меньше, чем он сам, искусство. Событие произошло 25 марта 1836 года.
Грустен и весел, вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе:
Сколько богов, и богинь, и героев!.. Вот Зевс громовержец,
Вот исподлобья глядит, дуя в цевницу, сатир.
Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов.
Тут Аполлон — идеал, там Ниобея — печаль...
Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя! как бы гордился тобой!
(Курсив мой. — С. Л.)
Из статьи искусствоведа Евгения Ковтуна в альбоме «Авангард, остановленный на бегу»:
«...Ермолаева и Стерлигов получили по пять лет. Стерлигов рассказывал: их везли в Казахстан в одном эшелоне... В степи проводили поверки, всех выгоняли из вагонов, выстраивали и начиналось: «Встать! — Лечь!» Как тяжело было поднимать Ермолаеву!..»
Из воспоминаний Владимира Васильевича Стерлигова о художнике Петре Ивановиче Соколове:
«...Мы в лагере поставили для вольных спектакль «Доходное место». Мы — «заки», «заки» — это заключенные, ты — не ты, а «зэка» или «зак». Я — «зэка». Режиссеры, артисты, художники и прочие — ЗЭКА. Художники — это Петр Иванович Соколов, Вера Михайловна Ермолаева, Володя Дубинин и Владимир Васильевич Стерлигов. Все вместе — это Москва, Ленинград, Киев, Харьков, Одесса и многие другие города.