Неподалеку от Байрока нам повстречались первые стригальщики. Одеваются они, как безработные, но отличаются от этой категории людей своим весьма независимым видом. Они восседали на фурах, на тюках с шерстью, на изгородях, глазели на поезд и приветствовали то какого-то Билла, то Джима, то Дика и осведомлялись, как обстоят дела у вышеупомянутых личностей…
Здесь стали попадаться заросшие бородой физиономии и мягкие фетровые шляпы с ремешками вокруг тульи. Встретился и бравый следопыт-туземец[9] в щегольской форме и высоких сапогах.
Мелькнули какие-то личности в крахмальных воротничках с прилизанными волосами — видно было, что они стараются из последнего сохранить приличный вид. Нередко безработный бодро пускается в путь, не имея в кармане ничего, кроме письма от Бюро труда. Он воображает, что до фермы, где его ждет работа, от Берка шутя можно дойти пешком. Может быть, он даже думает, что ему подадут тележку или двуколку… Он едет в поезде ночь, едет день, ни разу не поев, и, приехав, узнает, что до фермы еще миль восемьдесят — сто. Тут ему приходится объяснять ситуацию трактирщику и кучеру дилижанса. Слава тебе господи, что есть у нас трактирщики и кучера дилижансов! Прости нам, господи, наш социальный строй!
Местная промышленность была представлена только в одном местечке на всем протяжении линии железной дороги. Это были три черепицы, колпак дымохода и кусок трубопровода на плоском камне.
Мне посоветовали как-то:
— Вы бы, молодой человек, в глубинку съездили, если уж вам так охота поглядеть страну. Съездили бы подальше от железной дороги!
Нет, спасибо, я уже ездил.
В Австралии можно забраться хоть к черту на рога, и все равно там встретишь какого-нибудь сезонника — ни дать ни взять, ожившую мумию, — который будет бодро твердить, что надо уходить в глубь страны. Нет, уж хватит с меня этих глубинок!
Около Байрока мы встретили местного враля во всем его великолепии. Одет он был, как… ну как обычно одеваются босяки в тех местах. Звали его Джим. Он был недавно на танцульке, и какой-то сукин сын «свистнул» у него пиджак. А в кармане пиджака лежал чек на десять фунтов. Особой горести по этому поводу он не проявлял: «Подумаешь, десять фунтов!» Он бывал буквально всюду, даже у Залива. Его ждут стричь овец на нескольких фермах. Вот здесь в кармане у него лежат телеграммы по меньшей мере от десятка скваттеров и управляющих — предлагают ему любые условия. Может быть, он согласится, а может, и нет — ему на все это с высокой горы наплевать! Он думал, что телеграммы у него здесь при себе, но, оказывается, они лежали в кармане пиджака, того самого… Скотобойное дело он изучил в один день… Вообще-то он боксер и много чего может порассказать о том, что творится на рингах. На последней ферме, где он стриг, он так отдубасил управляющего, что тот не скоро забудет. Здоровенный детина этот управляющий, шесть футов три дюйма ростом, самому Падди, как там его, нокаут сделал в первом раунде. Раз ему пришлось работать с одним парнем, так тот за девять часов остриг четыреста овец.
Но тут скромный сезонник, тихо сидевший до этого в уголке вагона, зашевелился, открыл рот, и через три минуты враль совершенно скис.
В половине шестого на фоне закатного неба появилась цепочка верблюдов. Есть в верблюдах что-то змеиное. Они напоминают мне черепах и игуан.
И кто-то сказал:
— А вон и Берк!
Похороны за счет профсоюза{8}
Однажды в воскресенье, катаясь на лодке по притоку реки Дарлинг, мы увидели на берегу молодого парня, гнавшего небольшой табун лошадей. Парень заговорил с нами, сказав, что денек выдался хорош, и спросил, глубокая ли здесь река. Один остряк из нашей компании ответил, что утопиться ему воды хватит, — тот засмеялся и поехал дальше. Мы сразу о нем забыли.
На следующий день около углового трактира собрался народ, — предстояли похороны, и в ожидании дрог с покойником то один, то другой приглашал приятеля к стойке пропустить стаканчик. Часть времени убили, сплясав джигу под пианино в трактире. Потом придумали другие забавы, потом принялись бороться.
Хоронили молодого сезонника лет двадцати пяти, члена профсоюза, который утонул накануне, переправляя лошадей через приток реки Дарлинг.
Знакомых у него в городке почти не было, и хоронил его профсоюз. Полиция нашла в его свэге какие-то профсоюзные документы и обратилась за справкой в бюро профсоюза сезонных рабочих. Так мы узнали о его смерти. У секретаря сведений о нем оказалось очень мало. Умерший был католик, а большинство горожан — протестанты, но профсоюз важнее бога. Однако вино важнее профсоюза; поэтому, когда дроги с покойником наконец прибыли, две трети собравшихся не могли сдвинуться с места.
Процессия насчитывала пятнадцать участников — четырнадцать душ шествовали за погибшей оболочкой пятнадцатой. Возможно, у четырнадцати живых души под оболочкой было не больше, чем у мертвеца, — но какое это имело значение!
Человек пять из следовавших за гробом, постояльцы трактирщика, наняли двуколку, в которой их хозяин возил пассажиров на станцию и обратно. Нам, пешим, они были чужие, а мы — им. И все мы были чужие покойнику.
Сначала в пыльный хвост нашей процессии пристроился какой-то верховой, с виду гуртовщик, только что вернувшийся из дальней дороги, и некоторое время ехал за нами, ведя на поводу вьючную лошадь, но какой-то дружок отчаянно и весьма недвусмысленно посигналил ему с веранды трактира правой рукой, большим пальцем левой указывая через плечо в направлении бара, — и погонщик сменил курс, и больше мы его не видели. Он-то и вовсе был здесь чужой.
Мы шли парами — всего три пары. Было очень жарко и пыльно; палящий зной стекал по накаленным железным крышам и бил от каждой светлой стены, повернутой к солнцу.
Один или два трактира отдали дань покойнику, закрыв парадный ход, пока мы следовали мимо. В течение нескольких минут клиенты входили и выходили через боковую или заднюю дверь. На такие неудобства в Австралии жалуются редко, если тому причиной похороны. Простой народ почитает мертвых.
По дороге на кладбище мы миновали трех стригальщиков, прикорнувших в тенечке под забором. Один был пьян — весьма пьян. Остальные двое из уважения к умершему — кто бы он ни был — стянули шапки на правое ухо, и один из них пнул пьяного и что-то ему буркнул.
Пьяный выпрямился, вытаращил глаза, неверная рука потянулась к шапке, наполовину ее стащила и надвинула обратно. Затем он предпринял отчаянную попытку собраться с силами, увенчавшуюся успехом, — он встал, попрочнее оперся спиной о забор, сбил шапку на землю и в раскаянии наступил на нее ногой — дабы придержать ее там, пока не пройдет похоронная процессия.
Шагавший рядом со мной высокий гуртовщик с усмешкой прочел что-то из Байрона, приличествующее случаю, то есть смерти, и торжественно осведомился, пустят ли покойника «на тот свет» по его билету. Все решили, что по билету нашего профсоюза не могут не пустить.
Потом мой приятель сказал:
— Помнишь, мы вчера с лодки видели на берегу парня с лошадьми?
— Да.
Он кивнул на дроги и сказал:
— Это он.
— Я особенно не обратил на него внимания, — сказал я. — Он вроде что-то сказал, да?
— Да, он сказал, что денек хороший. Небось знал бы ты, что слышишь его последние слова и через час ему умереть, — посмотрел бы на него получше.
— А то как же, — произнес бас сзади, — поболтали бы с ним подольше, если бы знали.
Мы пересекли железнодорожную линию и потащились по горячей пыльной дороге, что вела к кладбищу, обсуждая несчастный случай и сочиняя разные небылицы насчет того, в какие переделки мы сами попадали. Кто-то сказал:
— Вот он, Дьявол.
Подняв глаза, я увидел под деревом у кладбищенских ворот священника. Дроги подкатили к могиле, задок откинули. Четверо мужчин сняли гроб и положили его около ямы, и все сняли шапки. Священник, бледный спокойный молодой человек, встал под деревцом в головах могилы. Он снял шляпу, небрежно бросил ее на землю и занялся делом. Я заметил, что, когда гроб опрыскивали святой водой, двоих или троих язычников слегка передернуло. Капли быстро высохли, а круглые черные пятнышки от них вскоре запорошило пылью; но по разнице в цвете стало заметно, как бедна и жалка была материя, покрывавшая гроб. Прежде она казалась черной — теперь она приняла тускло-серый оттенок.