- Дети мои! - со скорбью в голосе обратился адмирал к притихшим мужикам и бабам. - Семнадцать ден назад клялись мы при выходе в море на прапоре Павла Петровича, а прежде на кресте животворящем и на Евангелии святом. Так какая кара соразмерной может быть клятвопреступлению? - и добавил с надрывом: - Ответствуйте, какая кара?
Но, к удивлению его, никто не кричал о казни - все молчали, однако слово "клятвопреступление" все же их души к предводителю подвинуло получалось, защищал и клятвы он, и крест, и Евангелие, забытые мятежниками.
- Ну, стало быть, совета дать вы мне не хотите...
Все по-прежнему молчали, взволнованно сопели. Вдруг с сердцем, протяжно Агафья Бочарова крикнула:
- Накажи ты их, да токмо не казни-и-и! Помилуй!
- Помиловать? - как бы в нерешительности переспросил Беньёвский.
И тут же закричали, перебивая один другого, мужики:
- Помилуй их, злодеев, батюшка! Помилуй!
- Взгрей их плетьми, чтоб кожа слезла, да и помилуй!
- Не со зла они - по умопомрачению единому! По дурости своей!
- Тебе ж сия милость на том свете зачтется! Помилосердствуй!
Беньёвский, выражая на лице сильное раздумье, постоял немного и решительно кивнул:
- Ну, так и быть, от казни через аркебузирование, что по морским законам им всеконечно полагалась, ввиду слезных ваших просьб и по милосердию своему я сих злодеев освобождаю. Однако ж по вашей же подсказке всех пятерых, как морской устав велит в главе о мятежах, я приговариваю к истязанью "кошками", что в случае сем серьезном можно считать прощеньем полным. Но, боясь со стороны трех главных злыдарей поползновенья нового на спокойствие и здоровый дух команды галиота, высокий корабельный суд всех троих мятежников приговорил к высадке немедленной на остров, что зрите вы в версте всего от борта судна нашего.
Мужики же, сильно радуясь тому, что казнь, которую они вчера так дружно требовали, не состоится, заорали здравие адмиралу своему. Но Беньёвский, не замечая их восторга, махнул рукой Калентьеву, тотчас доставшему из-за спины своей "кошку" с четырьмя плетеными кожаными хвостами, которую запасливый Василий Чурин хранил в своем хозяйстве про всякий случай. Первым привязали к фок-мачте Измайлова Гераську. Штурманский ученик под битьем не кричал, а только тихо матерно бранился, черно поносил Беньёвского и весь его синклит, сквозь зубы говорил, что сменяли мужики шило на мыло, барина на татарина и что им от новой власти ещё поплакать придется. Хрущов не выдержал и велел Климу всунуть Гераське в рот вчерашнюю дубовую затычку. Только после того, как отвязали юношу да вынули кляп, разрыдался Гераська по-детски, от боли и стыда.
После "кошатили" приятеля его, Филиппа Зябликова, затем камчадала крещеного, Парапчина, а под конец его жену, Лукерью, оголенную по пояс, с открытыми на посрамленье широкими плечами и вытянутой до брюха грудью. Но отлупили её со снисхожденьем к слабой бабьей породе, для видимости только, для срама. Завершала экзекуцию порка Петра Сафронова, узкогрудого, хилого, которого судьи ввиду некрепкого сложенья пожалели тоже и велели всыпать для острастки лишь. Потом троих заговорщиков, Гераську, Алексея и Лукерью, в ялбот посадили, кинули в шлюпку кой-какой одежонки, бочонок с провиантом, ружьишко старенькое с мешочком небольшим припасов. Командиры по добросердечию своему разрешали мужикам подходить к ещё не спущенному на воду ялботу прощаться с провинившимися. Те трое сидели на лавках шлюпки как ополоумевшие, плохо понимая, что с ними делают, ещё терзаемые болью и унижением от недавней казни. В ялбот скакнули Хрущов, Калентьев, Чурин и ещё один мужик, назначенный в гребцы. Заскрипели тали, и стал ялбот спускаться на воду. И только саженях в двадцати от галиота вдруг осознали те трое, какая участь постигла их. Герасим, Алексей, Лукерья, стоя на коленях, вопя и плача, молили пощадить, но адмирал смотрел на отплывающий ялбот бесстрастно, понимая, что людей этих оставлять на судне никак нельзя. И если бы он принял другое решение, оставил их на галиоте, то непременно бы казнил, а лишней крови Беньёвский проливать совсем даже не хотел.
А шлюпка все ближе и ближе подплывала к берегу, и долго ещё жалобные крики несчастных были слышны стоящим у борта мужикам. Но вот ялбот причалил, и скоро уже неясно было, кричат ли это люди или надрывно стонут летающие над бухтой чайки.
- Все, дети мои, - молвил Беньёвский. - Что сделано, того уж не переделаешь. Пусть они сами себя и виноватят - каждый свой жребий с рождения носит. И предупреждаю вас всех - кто делу нашему вопреки целованию крестному служить не станет и козни будет чинить, с оными, невзирая на лица, поступим мы точно так же. Обидели вы меня, братцы, в самое сердце уязвили. Но за обиду сию я не токмо тех троих, но всех вас наказать желаю.
- Накажи, отец наш! - прокричала какая-то баба. - Только обиду с сердца свово убери!
- Каждого третьего по счету высеки! - послышался совет, и Беньёвский примирительно улыбнулся.
- Ага, чуете вину свою! Но нет, по мягкосердечию своему сечь я вас не стану, ибо хочу жить с вами как товарищ с товарищами, а не как барин с холопьями. Вы же не углядели просто, как уд тела вашего разлагаться стал. Посему накажу я вас тем, что лишу вас на время прапора его императорского высочества цесаревича Павла и дам взамен флаг другой.
Беньёвский махнул кому-то рукой - все уж, оказывается, приготовлено было. Потянули за линь, сдернули на палубу прапор с короной и павловским вензелем. Еще один знак подал адмирал, и вышла пред мужиками красавица Мавра с каким-то узелком в руках, развернула, и захлопал, затрепетал на свежем ветерке невиданный прежде мужиками прапор - на синем фоне как будто бы андреевский был вышит крест, но на него другой налеплен, прямой, четырехконечный, на латинский крыж похожий.
- Да сие что ж за прапор? Турецкий? - удивился кто-то.
- Нет, британский вроде, - ответил видавший флаги корабельные Суета Игнат.
- Вот те на! - всплеснул руками Ивашка Рюмин. - Али мы под ним и поплывем? Уж не в Британию ли?
- Нет, не в Британию, - весело отвечал Беньёвский, - но прапор сей, покуда не увижу, что вины ваши искупились полностью, будет вашим. Надеяться хочу, что не надолго.