Никому из бойцов Особого подразделения не доводилось так долго смотреть на мертвые тела, как здесь вот, на месте происшествия, да еще с научной, можно сказать, целью.
Поверженными противниками на поле боя занимались похоронные команды. Когда же выносили с поля боя и хоронили своих, то у каждого в сердце настолько прочна была память о них живых, что опровергнуть ее сама смерть была бессильна.
Поэтому бойцам Особого подразделения было здесь не по себе, каждый по-своему страдал от представшего перед его глазами страшного зрелища.
И если раньше они, будучи наслышаны о подвигах Зуева в глубоком тылу врага, испытывали к нему почтительное уважение, то теперь это уважение сменилось чувством снисходительной жалости, когда они воочию увидели, через какую нечистоплотную работу добывают люди его гражданской профессии улики, необходимые для раскрытия преступления.
Так, вытерев губы и подбородок трупа ватой и понюхав ее, Зуев объявил:
— В выделениях явно чувствуется запах желчи, что подтверждает предположение о введении отравляющего вещества. — И, протянув ватку, предложил: — Вот, пожалуйста, убедитесь…
Не понимая или, вернее, не желая понимать, как всех тут с души воротит от этого его открытия, нимало не заботясь о том, как он выглядит в глазах товарищей, Зуев продолжал свое дело.
Буков с трудом переборол в себе чувство брезгливой снисходительности, то есть то, что испытывали сейчас, глядя на Зуева, бойцы. Переборол, потому что подметил во всех действиях Зуева то, что он выше всего ценил в каждом человеке: увлеченность и преданность своему делу. Наблюдая за Зуевым, помимо всего Буков испытал щемящую тоску по своей работе, которая теперь, по сравнению с занятием Зуева, казалась ему столь прекрасной, чистой и удивительной. И руки его непроизвольно шевелились, тоскуя об увесистой тяжести металла. Ему страстно захотелось сейчас, немедленно заговорить о своем деле, о всех его хитрых и умных тонкостях, которые ничуть не менее важны, чем те тонкости и прозорливые догадки, которые высказывал здесь Зуев. И наблюдательность его не менее остра, чем зуевская. Мог сразу, бросив взгляд на заготовку, сказать, кто из литейщиков ее отлил, кто из формовщиков готовил изложницу, какой обрубщик ее разделал. По допускам определял, по бороздам, оставленным обрубщиком, по шероховатостям от литейной формы.
А про инструмент и говорить нечего, без клейма угадывал, какой инструментальщик готовил, после кого надо резец перезатачивать, а после кого не глядя можно вставлять сразу в оправку.
Или вот обработанная деталь. Настоящий мастер обязательно с нее ветошью эмульсию вытрет, не потому что это надо, а для того, чтобы удовольствие почувствовать, тепленькую в руках подержать. И как бы домой ни спешил, обязательно в сборочный цех завернет, где труд всех завершается. Вот такие станочники, кто в сборочный заходит по велению души, — это и есть люди, на которых во всем можно положиться. Широкосознательные. И на собрании он их имена выкрикивал властным голосом при выборах президиума. И не ошибался. Заводские поддерживали почти всегда единогласно. И Буков, откликаясь на эту свою сердечную тоску по любимому делу, заметил Зуеву так, будто между прочим:
— Клешней сейф вспарывали. А можно было б фрезами на распорках обширное отверстие вырезать. И проще, и быстрее. На дрели электрической смонтировать. Немцы, а не додумались. И резак у клешни перезакаленный крошился. Оттого торец стального листа получился в рванье. Какой бы длины рычаг ни был, одному при таком резаке не одолеть. Полагаю, вдвоем нажимали.
— Как криминалист мыслишь, — обрадовался Зуев.
— Как слесарь, — не согласился Буков и добавил грустно: — Бывший.
— Все мы бывшие. Я вот тоже — с котельного из Таганрога. А вызвали в райком, и пожалуйте — в уголовный розыск. — Зуев усмехнулся: — Из рабочего класса — летун. — И добавил: — Пружина у нас закручена на то, чтобы любому делу всего себя отдавать.
— Крепкий ты, — завистливо сказал Буков. — Закаленный, а меня вот до сих пор воротит. Только на свежем воздухе отошел.
Зуев отвернулся и произнес смущенно:
— Я много лет до войны в угрозыске, а каждый раз после подобного расследования — только хлеб и чай. И вообще сплю плохо.
— Ну?! — обрадовался Буков. — Значит, переживаешь?
— К этому привыкнуть нельзя. Но если характер выработал, он во всем при тебе. Он тобой командует и уронить себя не позволит. — Спросил: — В санбат попадал? Хирург в тебе копается инструментом спокойно, без дрожи в руках, когда ты орешь и корчишься. Выдержку не теряет, даже когда ты на него замахнешься. Он работает, чтобы жизнь тебе спасти. И чем он больше работой увлечен, тем, значит, тебе лучше: прочнее после госпиталя будешь. Так во всем должно быть. — Добавил строго: — Этим самым от страха смерти и в бою лечились.
— Точно, — согласился Буков. — На наш рембат фашисты с ходу налетели, из минометов, артиллерии лупят. А у ребят работа срочная — ремонт. Одни охраной нашего труда в окопах занимаются, а другие у станков хлопочут. В окопах обстановка нервная. А в мастерских, где люди тоже каждую минуту могут погибнуть, переживаний нет. Каждый будто прирос к своему рабочему месту, словно нет войны. Предсмертные слова считаются самыми главными, вроде последнего напутствия. А мне что приказал Кусков, когда я над ним склонился?.. «Подачу эмульсии закрой!» Что эмульсия со станка белой пеной стекает, это ему жалко. А то, что сам от крови весь подплыл, об этом мысли нет.
— На войне наш народ полностью себя показал, — сказал Зуев. — Со всех сторон.
— Запомнят на все века!
— Только хлопот нам о людях много после войны прибавилось, озабоченно заметил Зуев. — Вот хлебом последним своим мы тут с ними делимся, а в эшелон с мукой термитные зажигалки кто-то подсунул. Прибыл ночью на место происшествия, кругом дым, гарь, копоть.
Наши бойцы кули с хлебом из огня вытаскивали, спасали, словно это не мешки, а живые люди, себя не жалели, сильно осмолились. И ничего я там для себя на месте происшествия не обнаружил. Зашел на пункт выдачи населению продуктов питания. Что такое? Совсем мало народу. Выходит, кто-то предупредил — не будет хлеба. Ну, я в штаб тыла: посодействуйте. Завезли. Началась раздача. Спустя некоторое время начали еще люди подходить. Наблюдаю. Смотрю, один буханку берет, нюхает. Потом отошел, разламывает, смотрит. Пожал плечами и хлеб, понимаешь, бросил со зла в кирпичные развалины. Я за ним на дистанции. И куда же он меня за собой привел через весь город? Поднялся он на железнодорожный виадук, перешел на правую сторону и смотрит в том направлении, где в километре от этого виадука ночью хлебный эшелон горел. Налюбовался. И пошел дальше — деловой походкой, хотя километров восемь до этого отмахал. Завернул я его, конечно, в комендатуру.
Прямых улик нет. Как докажешь? Я в свое время ни одно дело не закрывал. Тем и был известен. Год, два, три на себе тащу, а все же раскрою. А тут важно гражданскому населению при данной обстановке фактически доказать — вот, из ваших, а против вас же действует.
Допустим, я его за недостатком улик выпущу. Но под контроль его не возьмешь. Уйдет в союзный сектор, и все. И он это понимает. Сообщил: место проживания в английском секторе. Вот и зацепка, обрадовался я. «Значит, незаконно из советского сектора продукты получали, — говорю, — это равносильно мошенничеству или краже. За это я вас и привлекаю к ответственности».
Вежливо внушаю ему: моя должностная обязанность — только строго контролировать раздачу продуктов питания по месту жительства.
Ну, он ежился, ежился, дал свой адрес в нашем секторе. Проверил я у него там, нашел в кармане куртки перчатки лайковые, в коже их обнаружил мелкие вонзившиеся осколки стекла, остатки ампулы от химического взрывателя. Ну еще кое-что по мелочи, но тоже улики. Спрашиваю: «Акт результатов обыска подпишете?» Соглашается. Вынимает из кармана автоматическую ручку — и щелк. Из нее иглой себе в шею. Засипел и под стол свалился. В госпитале я рядом с ним на стол лег, из меня в него кровь переливали. Хотели консервированную, я не позволил, свежая надежней. Отошел, ожил. Ну и я тоже доволен, повеселел. Допросил потом, на койке. Раскололся, допрос подписал безопасным карандашом.