– Что значит «тормоз»? – спросила я Бернадетт, когда вернулась домой.
– Тормоз происходит от тюркского turmaz – подкладка для колес арбы, и в современном языке значит «устройство для замедления или остановки машины», – пояснила она.
– Да, но что это значит, когда тебя кто-то так называет? – спросила я.
– Обычно это значит, что тот, кто это говорит, болван.
– Значит, Зандер с первого этажа – болван? – уточнила я.
– Полагаю, что да, – сказала она.
Зандер действительно не отличался особым умом, и, поскольку мое первое впечатление о нем было не самым приятным, я старалась избегать его, пока однажды не столкнулась с ним еще раз – снова, когда выбрасывала мусор. Зандер сидел на лестнице и ел печенье с кремовой начинкой – и вдруг предложил одно мне. Бернадетт не разрешала такой вредной пищи у нас дома – она говорила, что это пустая трата денег и, кроме того, такая еда плохо влияет на мозг. Зандер обожал все вредное – чем вреднее, тем лучше, что, полагаю, доказывало ее правоту. Кроме еды, Зандер любил давить муравьев между пальцами, но больше всего на свете он любил разговаривать.
Со временем у нас с Зандером установился маленький ритуал. Каждый день мы встречались на первом этаже в три пятнадцать, когда он приходил домой из школы, и болтали на ступеньках у входа. Мне многое не нравилось в Зандере. Он ругался, от него частенько плохо пахло, и меня возмущало, что он делал с муравьями. Но я любила слушать, как он говорит.
Обычно, стоило нам сесть, Зандер отсыпал мне горсть очередных сладостей и начинал одну из своих историй. Он обожал рассказывать истории. Некоторые из них ему особенно нравились, и он рассказывал их снова и снова – например, про то, как он однажды нашел на улице мешок стодолларовых купюр и закопал его в лесу в коробке из-под печенья. Еще он любил рассказывать про то, что его отец был героем войны.
Дома, с Бернадетт, разговаривать было просто. Мы всегда говорили друг другу, что думаем или чувствуем, или делились чем-то важным. Слова путешествовали по прямой. Но когда говорил Зандер, девять раз из десяти он искажал правду до неузнаваемости. После каждой невообразимой лжи он говорил: «Чистая правда, клянусь слюной моей матери», и я с серьезным видом кивала, давая понять, что верю каждому его слову.
Я не была глупа и прекрасно знала, что Зандер безбожно врет, но не хотела, чтобы он замолкал. Его ложь завораживала меня. Бернадетт говорила, что люди лгут, когда им слишком тяжело принять правду, так что каждый день, когда я сидела с ним рядом, грызя какое-нибудь печенье и не спуская с него глаз, я слушала только наполовину. Другая моя половина пыталась в это время понять, какой на самом деле была правда.
Когда я познакомилась с Зандером, он ходил в третий класс начальной школы «Скарлетт Элементари» в южной части города. Бернадетт, приняв решение не отправлять меня в школу, наказала мне говорить всем, что я на домашнем обучении.
Каждое утро мы занимались «школой» за кухонным столом. Вначале мама сидела вместе с нами – особенно когда мы проходили алфавит. Но через некоторое время, когда я выучила буквы и цифры и перешла к другим предметам, мама стала проводить это время за раскрашиванием картинок. Бернадетт покупала маме кучу книжек-раскрасок, и у нас была большая коробка из-под обуви, полная восковых мелков. Мама обожала раскраски. Она постоянно залезала за контуры и использовала один цвет для каждой картинки, но ей это нравилось и занимало ее, пока Берни выступала в роли моей учительницы.
– Синий! – кричала мама из соседней комнаты, каждый раз, когда заканчивала очередную картинку.
– Молодчина, Пикассо! – кричала Берни ей в ответ.
Мама использовала все мелки – желтый, розовый и мой любимый фиолетовый, но каким бы цветом она ни пользовалась, она называла его синим. Иногда я думала, что, возможно, это потому, что она видит всего один цвет, и мне было грустно оттого, что в мамином мире может не быть розового, желтого или фиолетового. Но я знала, что мама меня любит, хотя у нее не было для этого слов, и поэтому я решила, что с цветами было так же – то, что у нее не было для них слов, не значило, что она их не видит.
Днем, после «школы», мы с мамой часто ходили в магазины или по другим домашним делам. Бернадетт давала нам список. Некоторые слова в нем были написаны печатными буквами – ХЛЕБ, МОЛОКО, ЯЙЦА, но, если нужно было купить что-нибудь, что я еще не могла прочитать, например жевательный мармелад, она рисовала мне картинку. Сначала мы могли ходить только в магазины на нашей стороне улицы, потому что ни мама, ни я еще не умели переходить через дорогу. Позже Бернадетт нас научила: она раскладывала полотенца на кухонном полу и показывала, как смотреть налево и направо, перед тем как пройтись по ним. Маме нравилось держать меня за руку, и она тоже смотрела по сторонам, но я видела, что она не понимает, почему должна это делать.
Я познакомилась с хорошими людьми – кассиршами Фрэнсис и Кейти в магазине, а потом и с библиотекаршей миссис Копплмэн, когда начала ходить в местную библиотеку. Иногда мы с мамой видели на улице детей примерно моего возраста. Я помню, что думала, как здорово было бы с ними поиграть, но каждый раз, когда мы останавливались в парке, чтобы покачаться на качелях или покормить голубей, дети начинали перешептываться и отходили от нас подальше.
Глядя на маму, невозможно было понять, что с ней что-то не так, но все становилось ясно, стоило ей заговорить. У нее был тоненький, как у маленькой девочки, голос, и она знала всего двадцать три слова. Я знаю это наверняка, потому что у нас был список всего, что говорила мама, приклеенный к внутренней стороне кухонного шкафчика. Многие из этих слов были обычными, например «хорошо», «еще» и «горячий», но было одно слово, которое говорила только моя мать: «сооф».
– Что, по-твоему, она имеет в виду? – спрашивала я Бернадетт.
– Только твоя мама это знает, – каждый раз отвечала она.
Это слово, «сооф», все время шуршало у меня в голове, напоминая о себе слабым покалыванием. Я думала о нем все чаще и чаще.
– Наверное, можно как-то узнать, что это значит? – снова спрашивала я Берни.
– Вряд ли, Хайди.
– Но что-то это все-таки должно значить, или мама бы его не говорила. Она наверняка знает, что имеет в виду.
– Может быть, но ты необязательно это тоже узнаешь. Поверь мне, Хайди, в жизни есть вещи, которые ты просто не можешь знать.
Но я не верила ей. Многое должно было произойти, чтобы я ей поверила.
Бернадетт разговаривала с моей матерью так же, как со своими кошками, словно напевая.
– Цветочек! Ну где же мой милый цветочек? – звала она каждое утро, когда приходила к нам через смежную дверь, чтобы помочь мне разбудить и одеть маму.
До того как мама научилась сама чистить зубы и причесываться, привести ее в порядок с утра было нелегко. Позднее все стало гораздо проще, хотя никогда нельзя было угадать, когда маме вздумается насупиться или накукситься – еще одно слово Берни. Думаю, нам обеим было легче знать, что в случае чего мы могли положиться друг на друга.
Милый цветочек или просто цветочек – так Бернадетт звала маму.
– Если, не дай бог, Сууф И. Я и правда ее настоящее имя, я надеюсь никогда не встретиться с человеком, который принес в этот мир такую нежную душу и назвал ее этим не пойми каким именем. Это просто-напросто жестоко, – возмущалась Берни.
– Почему жестоко? – спросила я.
– «Сууф И. Я» звучит обреченно, как «аминь».
– Как в Библии?
– Да, «аминь» – самое последнее слово в Библии. Так говорят, когда уже ничего не поделаешь, Хайди.
– Так же, как «конец»?
– Именно, – кивнула Бернадетт, – как «конец». Я считаю, что начало жизни, особенно трудной, заслуживает самого многообещающего имени, какое ты сможешь придумать. Например, Доун. Или Хоуп. Или Аврора.[3]
– А Хайди – многообещающее имя? – спросила я.
Она улыбнулась и дотронулась до моей щеки.