— Говоришь, лошаденка хромая? — спрашивает Пранцишкус и, воркуя, встает с лавки. — Это мы сами видели, а что?
Немчик ничего не понимает, но обрадованно тащит Пранцишкуса к лошади, поднимает ее переднюю ногу, хватает руку Пранцишкуса и велит щупать лошадиное копыто. Пранцишкус нашаривает что-то твердое, ковыряет это место ногтем, лошадь тревожно вздрагивает, тогда Пранцишкус замечает шляпку гвоздя и говорит Бенутису:
— Щипцы принеси!
Бенутис бежит на сеновал, там есть такая полка, на которой сложен всякий инструмент отца, находит небольшие щипцы и несет Пранцишкусу. Пранцишкус показывает немчику, чтобы тот крепко держал обеими руками копыто лошади, а сам осторожненько обхватывает щипцами шляпку гвоздя, приказывает еще сильнее зажать копыто и одним махом выдергивает гвоздь, лошадь бросается вперед, слетает фуражка немчика, видно, что он весь мокрый, пот капает с носа. Пранцишкус показывает солдату длиннющий гвоздь, а лошадь теперь спокойнее ставит ногу и с удовольствием принимается за сено, но Пранцишкус велит немчику еще раз поднять ногу лошади:
— Апштеен, апштеен… — говорит Пранцишкус, и солдат поднимает, а Пранцишкус, кряхтя, наклоняется к копыту и дважды плюет на то место, где был гвоздь. Немчик глядит, вытаращив глаза:
— Ну?
— Ничего ты не смыслишь… Видать, на готовом хлебе сидел… Теперь можешь скакать к своему дому… — говорит Пранцишкус, вручая Бенутису щипцы и гвоздь.
Немчик снова хохочет, как сумасшедший, глядя на Пранцишкуса, убегает за избу и смотрит на висящий за лесом черный дым, потом подбегает к матери, снова кусает свои пальцы, только теперь он говорит:
— Essen, essen…
Мать сразу понимает, что к чему, это слово знали жители самых захолустных деревень, она идет в избу, старик Пранцишкус за ней, подзывая рукой солдата.
— Nein, nein, — говорит немчик. Тогда мать выносит ему во двор миску простокваши, немчик надевает фуражку на штакетину и со вкусом хлебает, торжественно, медленно жует хлеб и очень проворно глотает с ложки простоквашу. Кажется, что этот молоденький немчик где-то весь запачкался и неизвестно кого насмерть испугался… Доев, он почему-то ставит миску на траву, — теперь похоже, что недавно из нее лакала кошка, — нахлобучивает фуражку, торопливо подходит к концу избы и снова-смотрит на черный дым на севере, где протекает Дубиса.
— Fünf Minut, Kelm kaput… — дурашливо говорит он и вскоре одним прыжком оказывается в седле, бьет каблуками лошадь по брюху, та трогается с места, поначалу трусит рысцой да прихрамывает, но вскоре уже смелее пускается в сторону поместья, прямо через большое поле, которое как бы поднимается в гору, лошадка перепрыгивает через заборы, смешно вертя хвостом, немчик все удаляется, уносясь к закату, пока совсем не уменьшается и, наконец, не исчезает из виду.
Все грохочет да грохочет — и на севере, и на юге. Мать озирается, глядит на тропинку, ведущую через ольшаник, где уже мало листьев, глядит на дорогу, уходящую к лесу — там тоже ужасный дым и в этом дыму то и дело молнией вспыхивает пламя.
— Боже, — говорит она; а что тут еще скажешь.
— Вернется, — успокаивает старик Пранцишкус и, воркуя, бредет в сторону своего дома.
Под вечер Бенутис снова уходит на пастбище, там много детей, он рад, что никто не смеется над ним, — напротив, все разговаривают с ним как-то торжественно, даже с уважением.
На что стали похожи елки в поместье! На уровне головы Бенутиса кора стерта, как будто заплаты белеют — это немецкие лошади кору содрали, летом их здесь привязывали. Не все лето, но довольно долго они стояли под этими елями да и сейчас стоят, хоть и не все, других уже запрягли в телеги, солдаты грузят всякие пожитки, а здесь, на краю сада, где начинается луг Бенутиса и где растет чуть поодаль дуб, другие солдаты гоняют мяч, стараясь попасть в ворота, одни в белых, другие в желтых рубашках. С ними вместе носится и какой-то их начальник, одетый в черное, и на этом поле, обнесенном со всех сторон канавками, такой шум и гам, что ребенок глядит, разинув рот. Те солдаты, что стоят между двумя столбами, соединенными наверху перекладиной, прыгают будто коты, хватают мяч, падают в пыль и катятся кубарем, а когда все-таки в одни ворота попал мяч, поднялся такой рев, что вороны чуть было не улетели всей стаей в лес, однако, увидев, что там столбом поднимается в небо дым, сделали несколько кругов и, испуганно крича, снова уселись на верхушки изувеченных лошадьми елей; в той стороне, где лес и где виднеется хутор Бенутиса, весь горизонт уже заволокло дымом. Вспомнив про дом и отсюда, от сада, хорошо видя его, Бенутис решил, что пора идти домой, и сказал ребятам, что мать, наверно, заждалась его. Дошел он до того места, где был старый колодец со старым журавлем. Обернувшись, увидел, как от одних ворот до других носились фигурки, — солнце еще не закатилось, пробивалось через деревья, освещая диковинную игру немецких солдат. Здесь, в той стороне, куда направлялся Бенутис, царил неуютный полумрак, стало страшно, он торопился изо всех сил и думал, что дома, может, уже застанет отца; но отца не было, мать заводила в хлев коров.
— Бенутис, где ты так долго пропадаешь? Думала, невесть куда подевался.
— Я в поместье был, мама. Там солдаты на лугу мяч гоняли.
— Уж сегодня так грохочет, как ни разу еще…
Потом оба долго сидели на лавочке, собачонка у конуры стала неспокойной, ребенок спустил ее с цепи, и она радостно носилась по двору, а потом по полю, с которого уже убрали картошку, весь небольшой садик обегала.
— Сегодня забыла тебя перевязать, сыночек. Хоть бы хуже не стало.
— Ничего. Перевяжем завтра. Что бывает хуже-то? А может, я хочу таким остаться.
— Каким?
— Таким забинтованным…
— Это еще что?
— Так интереснее. Все ж не как все.
— Да будет тебе, Бенутис.
Ребенок теперь что-то прикидывает, все не выходит из головы эта игра, такая нелепая вечером, перед ночью, когда за лесом жуткий дым да взрывы. Об отце и он, и мама боятся вспоминать, хотя и вздрагивают от каждого неожиданного звука. Только залает где-нибудь возле березок собачонка, и Бенутис бежит посмотреть, а мать глядит ему в глаза.
— Никого, мама. Наверно, крота учуяла…
Собачонка опять разлаялась, вечер, сумерки, не очень-то и видно, что там происходит, собачонка возвращается и лезет под лавку, мать перепугана, а Бенутис, пожалуй, впервые чувствует, как это страшно, что нет с ними папы и что дядя ушел в городок.
— Ты не бойся, Бенутис, — успокаивает мать, но Бенутис чувствует, что и у матери дрожат руки, в первый день этого не было, чем дальше, тем страшнее.
Собачонка испуганно ворчит, и вдруг появляются немецкие солдаты — они бредут по дороге от хутора Пранцишкуса. К ним бежит и Петруте, Бенутис уже забыл про тот случай, Петруте, наверное, тоже; оба с матерью рады, что соседка пришла и тоже села на лавочку. Ребенок пытается загнать собачонку в конуру, однако та скулит и не идет.
— Тогда сиди тут и молчи, — приказывает ей Бенутис, собака понимает, замолкает, хотя вся трясется, ребенок ногой чувствует, как она дрожит.
Солдат все больше и больше. Первые уже миновали садик, белеющие в сумерках березки, ни один не сворачивает к ним во двор, все проходят мимо, и Бенутис только теперь замечает, что ни одного нет здорового: идут, опираясь на палки, с руками на перевязи, с забинтованными головами, идут тихо, почти не слышно шагов и голосов. Бенутису приходит на ум, что солдаты оттуда, куда два раза ездил и он.
— Мама, они из того госпиталя…
— Может быть. Не из того, так из другого.
Бенутис подбегает к пруду, отсюда лучше видно; пробует сосчитать, сколько солдат прошло, но сбивается со счета, голова колонны уже исчезла в ольшанике далеко за клеверищем, а хвоста еще не видно, колонна движется неспешно — попробуй поспеши! — опираясь на палки, волоча ноги.
Ребенок думает, что здесь непременно должен оказаться его доктор. Он глядит во все глаза на каждого, кто чуть похож на здорового, однако доктора среди них не находит.