Раздались громкие удары по снарядной гильзе, все не торопясь встали и побрели к полевой кухне, где получили по котелку с похлебкой и куском красного мяса, которое никто не смел пробовать. А вырвавшийся от баб старикан рассмеялся, что когда его надкусят, то мясо начнет ржать… Очкастый немец, большой ложкой размешивая похлебку в своем котелке и с ужасающим аппетитом уплетающий все, что давал военный котел, искоса поглядывал на избалованных штатских и покатывался со смеху.
— Ешьте, ешьте. Здоровая еда…
— Раз такая здоровая, то и уплетай, — буркнул себе под нос старикан. — Куда они денутся, когда сюда дойдет фронт? — глядя на дом для престарелых, не то себе, не то отцу Бенутиса сказал он.
— Будут глядеть, как он проходит. А может, и не тронет, может, и впрямь пройдет стороной?
— А на что тогда эти окопы?
— Да. Видать, надеются оказать сопротивление.
— Окажут… Черта лысого они окажут…
Все ждали, когда зазвенит гильза, когда опять прикажут работать. Старик, вырвавшийся из бабьего царства, сидел, свесив голову на грудь, он притих и задумался. В это время отец Бенутиса увидел, как по мостам через пруды, опираясь на тросточку, в их сторону направился старичок в зимней шапке, уши которой от неровной походки болтались. Миновав мосты, он медленно взбирался на пригорок, взобрался-таки, поглядел сверху на свою обитель, утонувшую в пожелтевших деревьях, потом свернул к ним и направился прямо к отцу. Подойдя к окопу, старичок остановился. Дышал он с неимоверным трудом. Отец Бенутиса смотрел на него и видел, какие красивые у него глаза, какое бледное лицо и какая густая прядь седых волос, выбившихся из-под шапки.
— Роете? — спросил старичок, задыхаясь.
— Роем. Никуда не денешься.
— По-моему, не понадобится…
— Что?
— Что? Окопы. Как вдарят, знай только пыль…
— Велели и роем.
— А как же, как же…
Старичок подошел еще ближе, уселся с другой стороны окопа на земляную насыпь и долго глядел на отца, не говоря ни слова, тому даже не по себе стало.
— Вас переселять не обещают?
— С острова-то? Говорили, сегодня вечером…
— Когда тут все перерыли, не очень-то приятно сидеть посреди окопов.
— Все равно. Тут или в другом месте, все равно.
Теперь отец Бенутиса услышал, что старичок дышит не только с трудом: воздух с шипением выходил у него где-то под мышкой.
— Давно здесь живете?
Старичок с трудом выдохнул воздух, он весь дрожал, так нелегко ему это далось.
— Третий год… Или третий век. Если еще столько придется, не выдержу. За что меня так покарал господь?
— Так никого и нету — ни родных, ни близких?
— Никого. Была жена, был ребенок. Он уже сноху для меня искал. Уехал три года назад летом к своему будущему тестю, да и моя с ним, отправились на озеро покататься — и все там остались, лодка опрокинулась, утонули, никто не спасся… С того дня мне худо стало, резали меня в больнице, легкие вырезали, оставили дырку в боку, вот так и живу…
Послышались удары по гильзе. Очкастый немец пронзительно закричал, и все взялись за работу. Отец тоже вскочил, а старичок, не сказав больше ни слова, стал спускаться вниз, к своему дому. Шел он очень медленно, отец вырыл изрядную часть окопа, пока увидел, что старичок ступает по белому, омытому дождями мосту через пруды.
Под вечер отец заметил, как во двор приюта въехали телеги. Старушки и старики медленно забирались на них, устраивались, ерзая, поудобнее, как птицы в гнездах.
Спустя какое-то время, уже в сумерках, все услышали вопль очкастого немца:
— Бегите! Быстрее! Weg! Weg!
Поначалу отец Бенутиса не понял, что происходит, по, увидев, что люди бегут через окопы в ту сторону, где находилось шоссе, пустился наутек и он, все еще с лопатой в руках, а в это время в воздухе раздался пронзительный вой, и в небо взметнулась черная земля… Убегая, отец успел заметить, как очкастый немец вытянул руки вверх и свалился тут же, у котла солдатской кухни. Отец перебежал через шоссе, упал и покатился со склона. Над шоссе на бреющем полете неслись самолеты, поливая землю огнем и пулями, машины тормозили на обочинах, из них с воплями выскакивали немцы, глыбы черной земли летели через голову и шлепались в болото…
6
Это утро — не простое. Боже ты мои, какой чудесный свет поднимается с земли, с необозримых серебристых озер паутины, разлившихся возле леса! И если Бенутис видит идущего по тропе через березняк человека, то приходится напрячь внимание и даже наморщить лоб, а то иначе и не скажешь, что он идет, — не движутся и стада овец, и коровы, и две лошади, привязанные на клеверище, над которым ночью повисают эти ужасные фонари, — все сущее оцепенело, прислушалось, отбросило свои горести и заботы, воздело руки к прозрачной мгле и поклоняется великой тайне. Даже дым из труб застыл продолговатыми облачками и не шелохнется.
Мать поставила на тропинку ведра, смотрит в лес, лицо у нее очень доброе, нет в нем ни страха, ни боли. Стайка скворцов, прилетевших попрощаться, уселась на крыше сеновала и тоже не шевелится, даже крылышком не шевельнет. В воздухе над ольшаником повисли пестрые голуби. Тишина. Такая тишина, что, похоже, остановилось сердце у Бенутиса, а может, и у матери и всех прочих, вот-вот должен появиться огромный белый бог, простереть свои длинные руки в разные стороны — как на святых образах, — произнести какие-то слова, и все снова пойдет по кругу, даже последние листики задрожат на деревьях, скворцы взмахнут крылышками, медленно-медленно, а потом все сильней и сильней, пока птицы не взмоют в воздух и не улетят…
И вот во мгле появляется солнце, Бенутис прыгает из кровати, тоже мне прыжок, просто сползает с нее, натягивает штаны — и во двор. Рана заживает с трудом, не помогают ни лекарства, ни отвар ромашки, болит щека, но он убегает в поле, далеко, за сеновал, где раньше росли рожь да пшеница, а теперь белеет жнивье. И ему кажется, что только сейчас вокруг него начинается жизнь, где-то далеко-далеко тарахтит телега, а на самом деле совсем близко: едет человек по обсаженной деревьями дороге мимо старой вербы, такой старой, что ствол ее сгнил, почти одной корой держится дерево, зато Бенутису, пока он был здоров, верба доставляла много радости: упираясь ногами о стенки дупла, цепляясь руками, он забирался наверх, а потом высовывал голову где-нибудь возле сломанного и выгнившего сучка, и дети, оставшиеся внизу, хохотали от удовольствия. Теперь мимо этой вербы в сторону ручья Варне едет на телеге человек, ребенку хотелось бы оказаться там, с вербы далеко видно, он собирается пойти еще дальше, но со двора кричит мать:
— Сыночек, не уходи далеко… Устанешь…
— Не устану я, мама. Дома больше устаю, — отвечает, остановившись, Бенутис, однако дальше не идет, он понимает, что маме хочется, чтоб он держался возле дома. Теперь он смотрит на белую березу посреди поля. Корявая, замшелая эта береза, много на ней засохших ветвей, но, пожалуй, нет для Бенутиса дерева дороже этого. Когда они перебрались сюда из поместья, из батрацких, отец взял ребенка на руки, мать в голубом платье и почему-то с белым фартуком пристроилась рядом, и все направились к этому дереву. Господи, какая красавица тогда была его мать, когда они сидели на зеленой, благоухающей траве под березой! Отец растянулся возле канавы, заложив под голову руки и выставив голени, а мать сидела, красиво подогнув ноги, такая чудесная у нее белая кайма на воротничке, а Бенутис тоже как королевич — белая его рубашонка раздувалась от теплого ветра… Перед глазами шныряли ласточки и рядышком щебетали чибисы, смешно носясь по пашне, словно им трудно было удерживать равновесие, — они то кланялись вперед, то откидывались назад… Ребенок стал бегать вокруг березы и нескольких кустиков ивняка, которые росли вокруг нее, чибисы жалобно вопили, им хотелось, чтобы люди поскорей встали и ушли восвояси, не мешали жить птицам…
— Интересно, что будет через десять-пятнадцать лет? — услышал Бенутис голос матери.