— Жизнь человека не может гореть с одинаковым постоянством. Словно комета, она удаляется, слабеет ее свет.
— Слишком мало горела эта комета, как вы говорите, зато как мощно! Можно было сгореть. Поверьте, сейчас я сама себе завидую, что была такая пора в моей жизни, поверьте… Не помню даже, кому и когда об этом рассказывала, а теперь все вам выложила. Что это со мной? Какой позор!..
— Да что вы!
— Спасибо, — сказала она. Казалось, она растеряна, даже чуть испугана. Посмотрела на дорогу, ведущую вправо, и почти обрадовалась. — Вам уже надо сворачивать, правда?..
— Поедем до Мяркине. Мне не к спеху.
— Зачем? — огорченно спросила она и снова сплела пальцы на колене. — Время зря теряете. Кто-нибудь подбросит… Вам надо там быть в условленный час?.. Вот видите… Я-то все рассказала, просто стыд, А вы молчите. Кем работаете, кто вы вообще такой?
Его щеки покраснели.
— Не хотите — не говорите. Спросила, и ладно.
— Не так уж много могу я рассказать. Бывает, пишу.
Женщина наклонилась и снова заглянула ему в лицо.
— А-а-а… — протянула она. — Вот оно как, — и вздохнула.
— Что именно?
— Ничего… Со стороны все может показаться обычным… Не стоило мне откровенничать, вы уж простите…
Женщина не притворялась, ей и вправду было неловко, и она с нетерпением ждала, когда кончится поездка. А он как нарочно стал сбавлять скорость.
— И я мог бы вам рассказать… Если не устали.
Женщина прислушалась. Наморщив лоб, он что-то обдумывал.
— Расскажите. Расскажите, раз уж обещали довезти до Мяркине…
— Так вот… — начал он наконец. — Так вот… Восемь лет назад я ехал на поезде и почти в ту же самую сторону, куда мы сейчас направляемся. На одном полустанке вошла молодая женщина с совсем еще маленькой девочкой. Я сидел в одиночестве недалеко от двери, поэтому именно меня она попросила присмотреть за ее девочкой и помочь ей выйти — в городе на вокзале ее будут ждать дедушка с бабушкой и отвезут в деревню. Хорошо, будьте спокойны, мы отлично доедем, но что делать, если дедушки и бабушки там не будет, я-то ведь еду дальше? Будут, будут, как им не быть, с самого утра ждут, знают, что внучка приезжает.
Девочка оказалась веселой болтушкой, обо всем рассказала: что папа скоро построит новый дом и тогда купит мамочке пальто, а ей меховую шапку, что она не любит ходить в детсад, потому что воспитательница все время грозится и грозится, велит делать то, чего не хочется.
И вот мы приехали, первыми пошли к двери, я опустил ее наземь, взяв под мышки, как раз сошла женщина, которая обещала постеречь девочку, если дедушка с бабушкой не приехали, но это оказалось ни к чему — девочка уже бежала через перрон, подняв ручонки, потому что навстречу ей семенили дедушка с бабушкой… И тогда… Тогда девочка бросилась обратно к поезду, вспрыгнула на ступеньку. «Дядя, сумочка, моя сумочка!» В вагоне она оставила свою красную сумочку! Я побежал к скамье, где мы с ней сидели, схватил сумочку, бросился обратно, поезд дернулся, стал медленно двигаться, машинист не оглянулся, не посмотрел, что творится у вагонных дверей, а двери теперь, сами знаете, закрываются автоматически, смыкаясь, они сбросили девочку со ступеньки, и она упала прямо под колеса.
— Господи!
— Одну ножку успела подтянуть, а другая…
Теперь женщина увидела, как переменилось его лицо.
— Поезд тут же остановился, машинист услышал крики, я тоже остался там, вместе с дедушкой и бабушкой поехали на «скорой» в больницу, потом я сбегал на почту и дал телеграмму родителям девочки.
— Боже мой!
— Знаете, что было самое страшное, чего я больше всего боялся? — Он снова стал обдумывать, что говорить дальше, и женщина с нетерпением смотрела ему в глаза. — Больше всего я боялся встретиться с родителями девочки. Когда после операции ее, спящую, уложили в палате, а дедушка с бабушкой остались у ее койки, я вышел в коридор и увидел их. Вся в слезах, мать брела ко мне, почерневший от горя отец плелся за ней… — Он снова замолчал, как бы подбирая слова. — Отец шел за ней. Не знаю, что я тогда думал и что чувствовал. Мать девочки бросилась ко мне, обняла и с плачем твердила: «Боже, какой ужас…» Отец крепко сжимал мою руку. В этот миг я понял, что мы соединены на всю жизнь — все четверо. И лишь гораздо позднее пронзило меня, словно молнией: какой тонкий и прочный заряд человечности был в сердцах родителей девочки, если они в такой жуткий час сумели разгадать меня, незнакомого, и понять, что и меня не оставит это бремя, что нам всем придется его нести!
— Правда… — сказала женщина. — Правда. Как страшно…
Она смотрела на слияние двух больших рек справа от дороги и на высокое городище. Ее лицо теперь было печальным, но спокойным.
— Страшно… — повторила она. — Просто не знаю… Большое вам спасибо, — сказала, когда они остановились на площади городка. — Спасибо…
— Всего вам доброго. Все будет хорошо. — Он захлопнул дверцу и, делая круг по площади, повернул назад. В зеркальце видел, как женщина, шагая по тротуару, обернулась и украдкой посмотрела на него.
Когда, снова мчась по шоссе, он увидел первый проселок, ведущий к одинокому хутору, то остановил машину и долго смотрел на цветущие одуванчики, в головках которых копошились и жужжали пчелы. Хотел было нарвать одуванчиков и зайти на этот хутор, но все-таки не нарвал. Стоял на шоссе, глядя на знакомый до слез и уже совсем незнакомый хутор. Ему почудилось, что и впрямь, опираясь на костыли, ковыляет к нему по проселку одетая в лиловое платье уже большая девочка в венке из желтых одуванчиков.
ВЕЧЕРНЕЕ ПРОБУЖДЕНИЕ
Окно было приоткрыто, и казалось, что в избу вот-вот ринутся цветущие ветви липы и миллионы гудящих в них пчел. Прозрачная вода реки, струящаяся под обрывом, блекло отражалась в створке окна. Было слышно, как на старом мосту разговаривают приезжие — горожанам почему-то кажется, что в деревне необходимо во всеуслышание выражать свои чувства и мудрость, а то какие-нибудь сохранившиеся еще крестьяне подумают, что приезжие ни бельмеса не смыслят — ни что река живописна, ни что история деревни древняя и захватывающая, ни что дырявые крыши да подгнившие стены изб очень уж симпатичные… Старичок за рекой тащил охапку каких-то трав — для своей убогой животины, а может, и на лекарства. На мостках женщина лупила вальком по осточертевшему заношенному белью, наклонясь и беззастенчиво обнажив ядреные белые ляжки — и эта экзотичная, вымирающая картинка вскоре заткнула пасть столпившимся на мосту городским народолюбам.
Он стоял на коленях на длинной и толстой старинной лавке, облокотясь на широкий подоконник, и обводил взглядом поля, аккуратно скошенный луг, предвещающий, что великий круговорот уже близится к середине лета. Три аиста кружили в воздухе, а один неспешно бродил по пойме, не глядя на землю, которую давно уже покинули лягушки; наклонив голову, он зыркал по сторонам.
Герда сидела у стены, свесив ноги с высокой старинной кровати. Над ее черной головой виднелся старый святой образ, висящий здесь с незапамятных времен. Надписи на образе были на трех языках — латыни, немецком и польском. В руке у Герды был журнал, который она не читала, а глядела на стену и курила сигарету.
— Бенас, — сказала она через минуту. — Тебе не кажется, что произошло что-то?
— Где?
— Здесь, в этой избе.
— А что?
— Страшно даже к подоконнику прислониться.
— А мне ничего… — Бенас почему-то снял локти с подоконника.
— Когда приходится карабкаться по лестнице на чердак, я так и трясусь: вдруг, когда над лестницей покажется моя голова, что-то со мной случится, а когда я спускаюсь и не вижу, что там внизу, то могу поклясться, что там меня кто-то подстерегает — нехороший и злой.
— Сиди внизу. Не лазь.
— Никуда не денешься. Сегодня утром пошла за избу, к лестнице, уселась на ступеньке и вдруг чувствую: ко мне кто-то подбирается — шлеп-шлеп его шаги, шлеп-шлеп…