Пятеро товарищей, каждый из которых – сам за себя, а прочим – недоброжелатель. И все вместе они ополчились на Румянцева, потому что обвинить в убийстве – это всем пакостям пакость, а не то что туфли к полу приколотить. Знали бы они, что из-за туфлей получилась вся катавасия, – то-то бы порадовались…
Санька подумал, что надо бы встретиться с Бянкиной и рассказать ей про подозрения. Федька для девицы неглупа; может, что-то заметила? Да и не мешало бы предупредить ее, что нашелся благодетель, который взял на себя заботу о фигуранте Румянцеве. А то она бог весть что натворит, опять вся береговая стража будет язвить и ехидничать.
Забота Саньке понравилась – его поместили в теплую комнату, выдали чистое исподнее, снабдили журналами, чтобы не скучал, покормили обедом с хорошим вином. Поздно вечером прибежал Жан.
– Успел побывать в типографии! – похвастался он. – Да из гранок сыскал лишь первую! Вот…
Узкий мятый бумажный лист содержал такие строки:
«Песня гласит: неверного извиняют, но никогда нескромного; и женщины не преминули примолвить, что песня говорит справедливо: но справедливо ли говорят оне сами? Вот что рассмотреть надобно.
Неверный не устоивает в своем обещании; ибо он клялся любить вечно. Первая обида. Неверный обманывает часто двух женщин вдруг. Вторая обида, но более простительная. Напоследок неверный оставляет часто женщину в недеятельности, или лишает ее некоторой части любовных выгод. Третья обида из всех несноснейшая…»
Как Саньке ни было скверно, однако он рассмеялся. Фривольность безымянного автора понравилась – ведь женщины желают любовных выгод, обретаемых в постели, не менее мужчин, только притворяются, будто к ним безразличны. Наконец хоть кто-то правду сказал!
– Какой живой слог! – сказал Жан. – Вот что надобно перенять. Слог, который при чтении не требует усилий. И выучиться вовремя вставлять простонародные выражения – вот как тут.
Он отнял у Саньки листок и указал на строчку: «ибо любовник нелепой простофили редко хвастать покушается».
– Что за журнал такой? – спросил Санька.
– «Лекарство от скуки и забот», выпускает господин Туманский. Мы все для него пишем. Но у меня вскорости будет свой журнал!
Санька понял, что напоролся на хвастуна, и решил это пресечь.
– Но вы же пишете оперы, которые вот-вот поставят у нас в театре, пишете трагедии, играете на скрипке. Еще и журнал впридачу? Не много ли?
– А иначе нельзя, – сказал Жан. – Коли хочешь добиться славы, нужно делать все! А я добьюсь! Оперы мои произведут фурор! И журнал также! А знаете, почему?
– Понятия не имею.
– Потому что я не бичую безымянные пороки!
Это было сказано с такой великолепной гордостью, что Санька даже растерялся. Самому ему и в голову бы не взошло бичевать пороки.
– То есть как?
– А так, что в журналах наших бичуют порок безликий – взять хотя бы скупость. Пишут: скупость-де смешна, скупец нелеп, да прибавляют басенку про придуманного чудака. Будет ли от того польза? Журналы у нас в государстве печатаются уже лет сорок – довольно времени, чтобы исправить нравы, а все напрасно! Знаете, сударь, почему?
Отродясь Санька не беспокоился об исправлении нравов в Российской империи. Его мир был величиной с театр – а дурные нравы есть необходимая принадлежность, или ты с этим смиряешься, или ищи себе другое место. Потому он в ответ на вопрос пожал плечами.
А Жан разволновался, стал ходить по комнатке, размахивая руками:
– Потому, что наши господа сочинители боялись писать о людях, в которых угнездились пороки! Вот ежели бы кто-то написал о скупости: сделалось нам известно, будто некий скупец до того дошел, что слуг кормить перестал, так что они на улице побираются и видеть их можно всякий день у ворот Гостиного двора, – так тут бы все признали известное в столице лицо, и оно бы устыдилось! Наши журналы ни в ком не вызывают стыда – вот в чем беда, сударь! А должны!
Тут оратор сшиб со стола подсвечник, но нагибаться за ним не стал.
– Мой журнал, который мы готовим, как раз и будет о столичных грешниках, которые сами себя узнают. Имен называть не станем – да оно и не надобно, публика догадается! Воображаете, сколько у моей «почты» будет подписчиков?
– Почты?
– Ну да, мы уже придумали название – «Кабалистическая почта». Ее будут бояться, как огня! Помните, был журнал «Адская почта»?
Санька кивнул, хотя не помнил.
– Журнал сей хоть и нападал на «Всякую всячину», однако был весьма умеренный – известных лиц не касался, разве что господ литераторов, ну да это – так, развлечение нашего круга, а не борьба с пороками. А знаете, чем он был хорош?
– Понятия не имею.
Журналы Саньке были мало интересны. Они время от времени проникали и в театр, и обнаруживались на столах в уборных береговой стражи, вперемешку с дырявыми чулками, банками румян, порванными подвязками, пуговицами, коробками пудры и прочей дребеденью. Попадались смешные или фривольные, читать которые в двадцать лет приятно, однако названий их Санька отродясь не знал – береговая стража довольно быстро раздирала их, пуская страницы на папильотки и заворачивание всяких мелочей.
– Так я объясню! – с азартом продолжал юноша, словно не замечая, что Санька в ней не нуждается. – В «Адской почте» была переписка двух бесов, Хромоногого с Кривым. Но бес – он смешлив и злоязычен, а этого для журнала мало. Нужен другой – тот, кто, как бес, сможет незримо проникать всюду, хоть в кабинет продажного судьи, хоть в спальню театральной девки, но при этом имеющий в себе и высокие материи! Я отыскал такое создание – отыскал в «Кабалистических письмах» маркиза д'Аржана. Это – сильф! В моем журнале писателями будут сильфы – ну, и ондины, вероятно, и гномы, и бес Астарот, как у маркиза. Только вот с именами загвоздка – думаю, давать ли им звучные французские, на манер Оромасиса, или те, что я им выдумал на русский лад.
Санька смотрел на восторженного Жана и думал: вот ведь городит человек ахинею, тоже выдумал заботу – как называть сильфов…
– Мне все более кажется, что лучше русские имена, – продолжал Жан, мало беспокоясь, слушает ли его Санька. – Вот, скажем, у д'Аржана ондина зовут Какука. Читатель прочтет это слово – и примется хохотать. А я полагаю, что хохотать нужно над пороками, а не над именем, и потому хочу назвать ондина Бореидом.
– Да, это исконно русское имя, – заметил Санька.
– Что? Да нет, конечно! Просто оно всякому читателю будет понятно – кто ж не знает Борея!
И точно – Борея знала даже малограмотная береговая стража, ибо он частенько являлся в балетах: злобный и свирепый греческий бог северного ветра, любимец балетмейстеров.
Санька слушал, как юноша расписывает будущий журнал с письмами философического и обличительного характера, а сам думал, как бы своротить гостя с этих высоких материй на более обыденные – такие, в которых простому фигуранту возможно было хоть что-то понять.
Ему на помощь пришел Никитин – влетел в комнату веселый и довольный, тут же принялся рассказывать новости.
– В театре суета неимоверная, – сказал он. – Однако полиция, сдается, не так глупа, как все считают. Кто-то подсказал ей, что ты, сударь, был в доме дансерки Платовой, и допрашивали ее очень сурово. Она, дура, решила с сыщиками кокетничать и жеманничать – так, я чай, из ее головы кокетство и жеманство повыбили надолго. Сам обер-полицмейстер кричать изволил.
Санька вздохнул – вот и Анюте досталось, а она тут вовсе ни при чем.
– Ей бы, дурище, сознаться, что имела с тобой рандеву, и тут же бы ее оставили в покое, так она уперлась! А ее содержатель, узнав про допрос, весьма разумно поступил – сразу прислал в театр человека выведать правду. Ну и нашлась добрая душа. Девки-то молчали, отнекивались, а кто-то из фигурантов возьми и доложи про Платову и тебя. Так что и от полиции у нее неприятности, и от господина Красовецкого. Как пить дать – бросит! Ф-фу, все выложил! – и Никитин со смехом шлепнулся в кресло.
– Так, может, я уж могу в театр явиться? – спросил Санька. Он сильно беспокоился: одно дело пропустить утренние занятия и репетицию, другое – спектакль.