И тут раздался голос из угла.
– Спр-р-раведливость востор-р-ржествует! – возгласил он.
– Проснулся оратор. Накинь на клетку платок, – сказал господин Шапошников Григорию Фомичу. – Рад знакомству, сударыня.
– Ну, тихо, Цицеронушка, тихо, – забормотал Григорий Фомич, окутывая попугаеву клетку.
– Я также рада, – отвечала Федька и присела.
– Вам господин Надеждин все объяснил?
Федька не сразу вспомнила, что Надеждин – это Бориска.
– Да, сударь.
– Сегодняшний вечер… то, что от него осталось, сударыня, посвятим знакомству. Писать вас при таком освещении решительно невозможно, писать я буду утром. Для обнаженной натуры нужен утренний свет. У меня есть подходящая комната.
– Утром я не могу, репетиция, – печально сказала Федька.
– А ты скажись больной, – посоветовал Бориска. – У вас, у женщин, есть известная хворь – не побежит же Вебер к тебе домой проверять!
– Сегодня я могу вас посмотреть и сказать, подходите ли вы мне. Григорий, отведи ее милость в палевую комнатку, пусть приготовится.
– Как приготовится? – спросила ошарашенная Федька.
– Вам придется раздеться, сударыня. Я хочу быть благонадежен, что вы мне подходите.
– Я не смогу одна.
И это было чистой правдой – чтобы скоро управиться со шнурованьем, требовалась помощь.
– У меня в хозяйстве женщин нет. Господин Надеждин, вас не затруднит? – сохраняя высокомерное выражение лица, полюбопытствовал Шапошников. Федька поняла – Бориска, рассказывая, изобразил ее своей любовницей. Сперва стало неловко, а потом – наступило известное ей ледяное состояние: пропади все пропадом, мне от этого человека нужны деньги, и я их заработаю. Что он при этом обо мне будет думать – не моя печаль!
Именно в таком состоянии она разучивала антраша-сиз и пируэты – плевать, что не дадут выбиться в первые дансерки, плевать, что ее турдефорсы оценят лишь товарки в зале, заноски в антраша будут четкими и спина в пируэтах – как струна, прочее – неважно.
Палевая комнатка оправдывала название – обои в ней были соломенные, нежного цвета, со скромной вышивкой, и Федька подумала – без женщины не обошлось. Кроме обоев имелись кровать, стул, старый комод и туалетный столик. Видимо, здесь обитали гости.
– Повернись-ка, – сказал Бориска и поставил подсвечник на туалетный столик.
Господин Шапошников в гостиной меж тем приказывал Григорию Фомичу зажечь еще свечи.
Федька, расшнуровавшись, разделась быстро – театральное ремесло приучает к скорому обхождению с одежками, и когда за пять минут нужно преобразиться из вакханок в пейзанки – осваиваешь сие искусство, иначе все жалованье уйдет на штрафы.
Она осталась в одной сорочке и в чулках. Тут вдруг сделалось неловко.
– Хочешь, я отвернусь? – спросил Бориска. – Или ты ступай, а я тут останусь?
– Нет.
Она сдернула и сорочку, и чулки, босиком вышла в гостиную. Господин Шапошников ждал ее с подсвечником в руке. Несколько мгновений оба молчали.
– Благодарю, – холодно сказал господин Шапошников. – Повернитесь.
– Тут следы от подвязок… они пройдут!..
– Благодарю. Ваше тело мне подходит. У вас хорошая линия бедер и лядвей, талия весьма достойная, грудь охотницы Дианы, это прекрасно. Ступайте, одевайтесь, можете не шнуроваться.
– Отчего?
– Я предлагаю вам переночевать здесь, чтобы с утра вы были свежей и не беспокоились о подвязках. Все потребное у меня есть – Григорий принесет дамский шлафрок и большую шаль, утром я пошлю его в Гостиный двор, коли что понадобится.
Федьке было неловко глядеть в лицо господину Шапошникову, она смотрела на его туфли – новые, с модными стальными пряжками, и стоял господин Шапошников именно так, как учат балетных танцовщиков, – почти в третьей позиции, носками врозь.
Уж в чем, в чем, а в ногах Федька разбиралась. Если бы мужская часть труппы высунула из-за нарочно изготовленного занавеса голые ноги, она бы точно сказала: вот эти, с удлиненной узкой стопой и высоким подъемом, – румянцевские; эти, по-женски гладкие, с худеньким коленом, – Борискины; эти, слишком тонкие, но в колене красиво выгнутые, – Трофима Шляпкина. Господин Шапошников имел ноги крепкие, с отчетливо вылепленными икрами, и на вид – очень сильные.
Ладно, подумала Федька, ты на мои ноги таращишься, я на твои ноги таращусь, вот мы и квиты.
– Да ступайте же! – господин Шапошников несколько повысил голос. – Я живу без роскоши, но чай и пряники могу предложить. Насколько знаю, танцовщики ужинают поздно.
Федька, почему-то пятясь, вошла в палевую комнатку.
– Ну что? – спросил Бориска.
– Там мне шлафрок и большую шаль обещали, принеси, – ответила Федька, решив, что шнуроваться уже незачем. Накинув сорочку, она села к зеркалу. Свет двух сальных свечек был именно таков, как требовалось, – скрывал недостатки лица. А то, что грудь, как у Дианы-охотницы, она знала – видела картины, когда вызывалась для танцев в Эрмитажный театр. Только ей всегда казалось, что это не очень хорошо – грудь у красавицы должна быть пухленькая, пышная.
– Он доволен?
– Да. Только как бы вперед денег взять? Потолкуй с ним, Христа ради. Ты же знаешь, на что деньги нужны.
– Ты, матушка, дурью маешься.
– Не твоя печаль.
Бориска вышел и принес шлафрок – не шитый золотом, а просто теплый, темно-синий, очень широкий. Минуту спустя появился Григорий Фомич. К удивлению Федьки, он и маленький чепчик достал из комода. Видимо, какая-то молодая толстушка в этом доме бывала, отчего бы нет – господин Шапошников кавалер изрядный.
Когда сели за стол, выяснилось, что Бориска принес за пазухой. Это были исписанные листы, среди которых помещалась толстенькая книжица.
– Опять совета жаждешь? – спросил Шапошников, глядя на бумаги, выложенные между блюдом с нарезанным холодным мясом и другим блюдом с немецкими сосисками (пряники оказались выдумкой хорошего хозяина, у коего в любое время сыщется, чем гостей попотчевать).
– Жажду, Дмитрий Иванович.
– Замысел твой мне приятен, только проку от него будет мало. Ты ведь пишешь про тот нелепый балет, который у нас сейчас имеется, а надо бы написать про иной – который должен быть. В котором никто не выйдет на сцену плясать в маске. То бишь – исправлять нравы обращением к идеалу. Угощайтесь, сударыня, сейчас поспеет чай.
– Но есть персонажи, которые требуют масок – это фурии, тритоны, ветры, фавны. Какой же тритон с человеческим лицом? – спросил Бориска.
– А отчего бы нет? – вопросом же отвечал Шапошников. – Мир изображался в виде вставшей дыбом географической карты, и его одежды украшались большими надписями – на груди «Галлия», на животе – «Германия», на ноге – «Италия», и наше счастье, что в Парижской опере смутно представляли себе, что есть Россия, – страшно подумать, куда бы они ее поместили. Или вот Музыка – она являлась в кафтане, исчерченном нотными линейками, и со скрипичным ключом на голове. Это были аллегории, достойные того века, но для нас они грубы. Если выйдет красивая девушка с лирой в руках – мы поймем, что это Музыка, и без скрипичного ключа. Мы поумнели, сударь!
– Откуда вам все сие известно? – удивился Бориска.
– Я читал «Письма» господина Новерра.
– Вон оно что… И я из них куски беру… Но погодите! – воскликнул Бориска. – Маски в большом театре необходимы! Для тех, кто смотрит балет с галерей! И не знает его содержания! Когда танцовщики в масках зеленых или серебристых – то они тритоны. Когда в огненных – демоны! В коричневых – фавны! Маски нужны для ролей маловыразительных! Что выражает Ветер кроме силы стихии? Он же ничего не говорит пантомимически, он лишь крутится и проделывает турдефорсы! И он не может держать все время щеки надутыми – как же без этих щек публика догадается, что он – Ветер?
– Есть еще одна причина сохранить маски, сударь, – добавила Федька. – Вы не видали наших танцовщиков в зале на репетициях, а я видала и знаю, какие они корчат рожи, выполняя трудное движение. Уж лучше маски, чем эти страшные рожи, ей-богу!