Испанский ребенок сызмальства усваивает слово-джокер саса,означающее вещи, которые нельзя трогать дома и на улице, не потому, что они могли бы быть опасными для ребенка, как нож, вилка, лезвие или огонь, но потому, что ребенок может испачкать себе руки. И когда сакральному мебельному гарнитуру угрожает опасность быть испачканным руками ребенка, многие испанские дети тоже слышат это табуирующе-тормозящее слово, которое благодаря частоте употребления позволяет в перспективе детского восприятия вообразить, будто из каки состоит весь мир, если взглянуть на него с семантической точки зрения. Однако если ребенок, несмотря на все родительские старания, трогает то, чего трогать нельзя, то удар по рукам, а то и по лицу должен помочь ему понять, что это действительно кака.
Я клоню к тому, что мы имеем дело с вещами окружающего мира не непосредственно, а связывая их с идеями, суждениями, и так или иначе мы уже знаем, что значат вещи, значат прежде всего для нас. Не только мы чего-то ждем от вещей, хотим, чтобы они удовлетворяли наши потребности, шли навстречу нашим интересам, но, в первую очередь, вещи тоже чего-то ждут от нас, требуют от нас определенного отношения. Для немца лес
[132]
значит что-то иное, чем для испанца basque*,и потому немецкий лес ожидает от немца чего-то иного, чем испанский bosque от испанца. Я почти готов сказать, что bosque ничего не ожидает от испанца, который может обращаться с ним как заблагорассудится, преспокойно оставить мусор после пикника; сосны служат ему летом приятными дарителями тени во время сиесты, а больше он ничего не замечает: ни красоты деревьев, ни их разновидностей. Для немца же его лес — нечто священное; лес ожидает бережного отношения к себе и благоговения, т. е. является чем-то квазиэтическим, и немец не осмеливается бросать в лесу окурки.
То, что не ждет от меня ничего, позволяет инструментализировать себя по моей прихоти, является средством для моих надобностей (как даритель тени для места пикника) или для моей выгоды (как промышленная древесина) и, таким образом, имеет для меня ценность в аспекте моих потребностей и интересов, соответствующих обстоятельствам, имеет инструментальную ценность. Напротив, то, что ожидает от меня определенного отношения, является для меня устойчивой ценностью, не зависящей от моих колеблющихся потребностей и интересов. Оно свято для меня, и от исполнения связанных со мной ожиданий зависит если не спасение моей души, то хотя бы психическое равновесие. Однако ожидания богов, людей и вещей, связанные с моим поведением, являются не чем иным, как проецируемым на этих Других желанием быть должным, быть в долгу ради моей собственной эк-зистенциальной разгрузки. Вообще это — скрытое мета-физическое ожидание быть ожидаемым. В том, чего конкретно ожидает от меня ДРУГОЕ, ради которого я существую, выражено мое хотение, обусловленное вовлеченностью, которое
* Лес (исп.).
[133]
вследствие идентификации с целью, ДРУГИМ, отражается во мне в качестве должного. Лишь поскольку цели обособляются, могут становиться независимыми от условий, которые впервые конституировали их в качестве целей, оказывается возможным то, что отражаемое в человеке в качестве должного и ожидаемого проистекает также и из чужой воли; и только на основании мета-физической потребности человека быть должным возможно то, что он следует чужой воле будто своей собственной.
И еще раз вернемся к немецкому лесу, специально заметив, что многие граждане Германии по воскресеньям запасаются в нем здоровьем. Лес, как мне видится из испанской перспективы, представляет для многих или некоторых немцев должное, pendant к Я, Другое, религию природы, эрзац-религию, предмет почитания, этос в изначальном греческом смысле как место существования, в котором отдельное Я чувствует себя снятым. Это — место воскресных трансценденций и одновременно объект восприятия, а благодаря восприятию — aisthesis,просто эстетическое. Адорно как-то спросил, как можно еще писать стихи о лесе после Освенцима. Но разве можно при виде чистого, умытого дождем леса не прославлять его поэтически! И пусть он будет свят для нас хотя бы уже потому, что так эстетичен. А древесину для паркета мы, немцы, лучше завезем из умытых дождем лесов Амазонки.
Исток этического — в эстетическом? Переход обозначен там, где деятельность осуществляется не ради Я, но ради ДРУГОГО, где индивид руководствуется не прихотью, но долгом, где индивид не инструментализирует Другое, но, наоборот, инструментализирован ДРУГИМ, где эстетическая радость, экстаз превращаются в этическую радость трансценденции, эк-стаз, frutio. Этический человек, как говорит Бюгер, ссылаясь на Киркегора,— это
[134]
новообращенный эстетический человек. Разумеется, он высказывает это в перспективе того отчаяния, которое для Киркегора представляет эстетический образ жизни, как и для Ницше, который «в отчаянии скуки», страдая от «distraction глаз», тем не менее направляется «к цели», и «это уже искупает суровость и тяжесть жизни». Тот же Ницше в другом месте говорит: «Терпеть не могу быть бесчувственно-полезным»16. Но человеку, прежде всего, в интересах своего собственного выживания нужно стать этическим, этически прибавочно-действующим. Вместе с тем, хотя мы эк-зистенциально, мета-физически, исходно нуждаемся в ЭТОСЕ, как это видно в случае Киркегора и Ницше, сегодня приходится спрашивать себя, возможно ли вообще рациональными, достоверными методами обосновать СМЫСЛ, ЭТОС так, чтобы нынешний эстет мог обратиться в этика, или же современный человек скорее всего обречен оставаться эстетом.
ДРУГОЕ, ЦЕЛИ, которые затем конституировали что-то вроде ЭТОСА, СМЫСЛА, изначально предполагают, что в духовном предвосхищении открылись возможности более красивого, надежного и безопасного мира и что человек стремился к нему, увлеченный этими возможностями и побуждаемый своей эстетической мета-физической потребностью прибавочной деятельности. И тогда это были действия по достижению желаемого или желаемые, которые предписывали человеку, как нужно действовать. Так собственная воля17 возвращалась к нему из ЦЕЛЕ-полагания, из ДРУГОГО как долженствования. С финализацией возможностей и установлением самоценностей человек уже не был предоставлен исключительно совокупности своих физических потребностей, а окружающие его вещи и люди имели теперь не только инструментальную ценность. Предвосхищая свои потребности и возможности мира,
[135]
человек наделял финальной ценностью также и те средства, которые не теряют своей значимости после употребления. Ему приходилось искать способы их сохранения для будущих нужд: божествам нужно сохранять тепло, женщине — настроение, рабам — силу. Приходилось обеспечивать их не только как актуальные, но и как потенциальные потребительные ценности, беречь, кормить, заботиться о них. Человек — ансамбль общественных отношений. Это свидетельствует о том, что Я нуждается в других людях, они имеют для него инструментальную, потребительную ценность; но Я может также предусмотреть, футуризировать потребительную ценность других людей, и с учетом будущей потребности в них и будущего их использования так поступать в данный момент, когда они не нужны, как поступают с потенциальными потребительными ценностями, чтобы они были в распоряжении, могли быть востребованы как свободная наличность, И пока это так, другие люди являются для него целью, самоценностью, Я принимает их в расчет, входит в их положение. Только так другие люди могут стать ДРУГИМИ, общностью, polis'oм,которому служит индивид.
Служение общности, которая является или, лучше сказать, являлась также оборонительным сообществом, было выгодно для Я. Нечто, принятое когда-то за самоценность, например общность, так удаляется от породивших его условий, что и футуризированная потребительная ценность его нередко исчезает из сознания. Великий голод не может подвергнуть сомнению святость коровы в Индии без предварительного ослабления религии. Но корова может быть для меня свята и в другом смысле: чтобы доить ее завтра или послезавтра, мне не следует сегодня выдавливать из нее молоко, пока она не околеет. Это касается и нашего отношения к природе. Когда-то она в целом была свята для нас, хотя в чем-то и враждебна, но